«Человек будущего в России – мужик», – говорит Герцен, и сколько десятков, даже сотен раз у М. Михайлова, Чернышевского, Лаврова, Михайловского будет повторяться этот лозунг русской литературы… Это и лозунг, и боевой клич, дающий основание, между прочим, и для того, чтобы прямолинейно и резко порицать промышленный строй Европы, ее мещанскую жизнь, мещанскую конституцию…
Живым сознательным нравственным телом является община в глазах Герцена; живою сознательной нравственной личностью – русский мужик. Любовно и с умилением говорит он о них и в своей статье «Русский народ и социализм» (1857), и в статье, написанной два года спустя («Крещеная собственность»). Совсем не слепой исторической случайностью объясняет он сохранение общины, а сознательными усилиями народного самосознания и народной совести.
В том же тоне говорит он о нашем казачестве, нашей артели.
«Артель – лучшее доказательство того естественного безотчетного сочувствия славян с социализмом, о котором мы столько раз говорили. Артель вовсе не похожа на германский цех, она не имеет ни монополии, ни исключительных прав, она не для того собирается, чтобы мешать другим, она устроена для себя, а не против кого-либо. Артель – соединение вольных людей, одного мастерства на общий прибыток, общими силами».
«Казачество было отворенная дверь людям, не любящим покоя, ищущим движения, опасности, независимости. Оно соответствовало тому буйному началу молодечества и удали, которое рядом с мирным и добродушным нравом славян составляет их характеристику… Запорожцы были славянские витязи, витязи – мужики, странствующие рыцари черного народа…»
Все это романтизм и утопия, но эти романтические грезы взошли яркой зеленью рядом с последним откровением западной мысли – социализмом, этим протестом против хищной и жестокой частной собственности.
И общину, и артель, и казачество Герцен показывает Европе в ответ на нападки лучших ее людей. Основы нашей сельской жизни он объединяет с основами социализма. Ему первому принадлежит мысль, что русский народ в устоях своей жизни, в голосе своей совести социалист и коммунист по преимуществу… Это единственное, что у нас есть…
«Народ русский, – резюмирует Герцен, – ничего не приобрел со времени Владимира и киевского периода; под монгольским гнетом ханов, под византийским – чиновников, под немецким – коллегий и канцелярий, под суринамским – помещиков он сохранил только свою незаметную скромную общину, т. е. владение сообща землею, равенство всех без исключения членов общины, братский раздел полей по числу работников и собственное мирское управление своими делами. Вот и все приданое Сандрильоны, зачем же отнимать последнее?…»
Народническая программа определилась: через общину, артель, воспоминания вольного казачества, коммунизм сектантов – в сознательный социализм, «выработанный» кровавой историей Запада, его мощной мыслью.
Я нарочно подробно остановился на этих взглядах Герцена, потому что они легли в основу той его знаменитой пропаганды, которую он вскоре начал сначала в «Полярной звезде», а затем в «Колоколе».
В 1853 году была основана вольная русская типография в Лондоне; в 1855 году была издана первая книга «Полярной звезды»; в 1857 году «зазвонил» «Колокол».
Но уже 10 марта 1855 года Герцен обратился со своим замечательным письмом к императору Александру П. Он писал:
«Разумеется, моя хоругвь – не Ваша, я неисправимый социалист, Вы самодержавный Император; но между Вашим знаменем и моим может быть одно общее – именно, та любовь к народу, о которой шла речь.
И во имя ее я готов принести огромную жертву. Чего не могли сделать ни долголетние преследования, ни тюрьма, ни ссылка, ни скучные скитания из страны в страну, то я готов сделать из любви к народу. Я готов ждать, стереться, говорить о другом, лишь бы у меня была живая надежда, что Вы что-нибудь сделаете для России.
Государь, дайте свободу русскому слову. Уму нашему тесно, мысль наша отравляет нашу грудь от недостатка простора, она стонет в цензурных колодках. Дайте нам вольную речь… нам есть что сказать миру и своим. Дайте землю крестьянам – она и так им принадлежит. Смойте с России позорное пятно крепостного состояния, залечите синие рубцы на спине наших братии – эти страшные следы презрения к человеку.
Отец Ваш, умирая – не бойтесь, я знаю, что говорю с сыном, – признался, что он не успел сделать всего, что хотел, для всех своих подданных… Крепостное состояние явилось, как угрызение совести, в последнюю минуту.
Он не успел в тридцать лет освободить крестьян!
Торопитесь, спасите крестьянина от будущих злодейств, спасите его от крови, которую он должен будет пролить…
…Я стыжусь, как малым мы готовы довольствоваться; мы хотим вещей, в справедливости которых Вы так же мало сомневаетесь, как и все.
На первый случай нам и этого довольно. Быть может, на той высоте, на которой Вы стоите, окруженные туманом лести, Вы удивитесь моей дерзости, может, даже рассмеетесь над этой потерянной песчинкой из семидесяти миллионов песчинок, составляющих Ваш гранитный пьедестал.
А лучше не смеяться. Я говорю только то, о чем у нас молчат.
Для этого я и поставил на свободной земле первый русский станок; он, как электрометр, показывает деятельность и напряжение сгнетенной силы… Несколько капель воды, не находящие выхода, достаточны, чтоб разорвать гранитную скалу.
Государь, если эти строки дойдут до Вас, прочтите их беззлобно, одни – и подумайте потом. Вам не часто придется слышать искренний голос свободного русского.
10 марта, 1855 г.
Искандер».
Перехожу к «Колоколу».
Как всегда, первое слово принадлежит самому Герцену:
«Весной 1856 года приехал Огарев, год спустя (1 июля 1857 г.) вышел первый лист „Колокола“. Без довольно близкой периодичности нет настоящей связи между органом и средой. Книга остается, журнал исчезает, но книга остается в библиотеке, а журнал исчезает в мозгу читателя и до того усваивается им повторениями, что кажется ему его собственной мыслью. Если же читатель начинает забывать ее, новый лист журнала, никогда не боящийся повторений, подскажет и подновит ее.
Действительно, влияние «Колокола» в один год далеко переросло «Полярную звезду». «Колокол» в России был принят ответом на потребность органа, не искаженного цензурными условиями. Горячо приветствовало нас молодое поколение, были письма, от которых слезы навертывались на глаза. Но и не одно молодое поколение поддержало нас…
«Колокол» – власть, говорил мне в Лондоне – horribile dictu![37] – Катков и прибавил, что он у Ростовцева лежит на столе для справок по крестьянскому вопросу… И прежде его повторяли то же и Т[ургенев], и А[ксаков], и С[амарин], и К[амарин], генералы из либералов, либералы из статских советников, придворные дамы с жаждой прогресса и флигель-адъютанты с литературой; сам В.П. (Боткин) – постоянный, как подсолнечник, в своем поклонении всякой силе – умильно смотрел на «Колокол», как будто он был начинен трюфелями…
Во дворце «Колокол» получил свое гражданство еще прежде. По статьям его государь велел пересмотреть дело «стрелка Кочубея», подстрелившего своего управляющего.
Горчаков с удивлением показывал напечатанный в «Колоколе» отчет о тайном заседании государственного совета по крестьянскому делу.
– Кто же, – говорил он, – мог сообщить им так верно подробности, как не кто-нибудь из присутствовавших?
На меня обрушился ливень писем и корреспонденции – из всех частей России. Всякий писал что попало, один, чтобы сорвать сердце, другой, чтобы себя уверить, что он опасный человек… Но были письма, писанные в порыве негодования, страстные крики в обличение ежедневных мерзостей.
Вообще, балласт писем можно было разделить на письма без фактов, но с большим обилием души и красноречия, на письма с начальническим одобрением или с начальническими выговорами и, наконец, на письма с важными сообщениями из провинции.