Литмир - Электронная Библиотека
A
A

– На коленки, на коленки и говори, как заучено, – шепнул ему на ухо подбежавший сзади Толстой.

Царевич опустился на колени и произнес громким спокойным голосом:

– Всемилостивейший государь, батюшка! Понеже узнав свое согрешение перед вами, яко родителем и государем своим, писал повинную и прислал из Неаполя, – так и ныне оную приношу, что я, забыв должность сыновства и подданства, ушел и поддался под протекцию цесарскую и просил его о своем защищении. В чем прошу милостивого прощения и помилования.

И не по чину церемонии, а от всего сердца поклонился в ноги отцу.

По знаку царя, вице-канцлер, Шафиров начал читать манифест, который в тот же день должны были прочесть на Красной площади народу:

«Мы уповаем, что большей части верных подданных наших ведомо, с каким прилежанием и попечением мы сына своего перворожденного Алексея воспитать тщились. Но все сие радение ничто пользовало, и семя учения на камени пало, понеже не токмо одному оному не следовал, но и ненавидел, и ни к воинским, ни к гражданским делам никакой склонности не являл, упражняясь непрестанно в обхождении с непотребными и подлыми людьми, которые грубые и замерзелые обыкности имели».

Алексей почти не слушал. Он искал глазами глаз отца. Но тот смотрел мимо него неподвижным, непроницаемым взором.

«Притворство, диссимуляция! – успокаивал себя царевич. – Теперь, хоть ругай, хоть бей – знаю, что любишь!»

«И видя мы его упорность в тех непотребных поступках, – продолжал читать Шафиров, – объявили ему, что ежели он впредь следовать воле нашей не будет, то его лишим наследства. И дали ему время на исправление. Но он, забыв страх и заповеди Божий, которые повелевают послушну быть и простым родителям, а не то что властелинам, заплатил нам за столь многие вышеобъявленные наши родительские о нем попечения и радения неслыханным неблагодарением. Ибо, когда по отъезде нашем для воинских действий в Дацкую землю оставили его в Санктпитербурге и потом писали к нему, чтоб он был к нам в Копенгаген для присутствия в компании военной и лучшего обучения, то он, сын наш, вместо того, чтоб к нам ехать, – забрав с собою деньги и некую жонку, с коей беззаконно свалялся, уехал и отдался под протекцию цесарскую. И объявляя многие на нас, яко родителя своего и государя, неправедные клеветы, просил цесаря, дабы его не токмо от нас скрыл, но и оборону свою вооруженною рукою дал против нас, аки некакого ему неприятеля и мучителя, от которого будто он чает пострадать смерть. И как тем своим поступком стыд и бесчестие пред всем светом нам и всему государству нашему учинил, то всяк может рассудить, ибо такого приклада и в историях сыскать трудно! И хотя он, сын наш, за все сии преступления достоин смерти, но мы, отеческим сердцем о нем соболезнуя, прощаем его и от всякого наказания освобождаем… Однакож…»

Прерывая чтение, раздался глухой, сиповатый и грозный голос Петра, полный таким гневом и скорбью, что вся церемония как будто исчезла, и все вдруг поняли ужас того, что совершается:

– Не могу такого наследника оставить, который бы растерял то, что чрез помощь Божию отец получил, и ниспроверг бы славу и честь народа Российского – к тому же и боясь Суда Божия – вручить такое правление, знав непотребного к тому! А ты…

Он посмотрел на царевича так, что у него сердце упало: ему показалось, что это уже не притворство.

– А ты помни: хотя и прощаю тебя, но ежели всей вины не объявишь и что укроешь, а потом явно будет, то на меня не пеняй: за сие пардон не в пардон. Казнен будешь смертью!

Алексей поднял было руки и весь потянулся к отцу, хотел что-то сказать, крикнуть, – но тот уже опять смотрел мимо него неподвижным непроницаемым взором. По знаку царя, Шафиров продолжал чтение:

«И тако мы, сожалея о государстве своем и верных подданных, властию отеческою и яко самодержавный государь, лишаем его, сына своего Алексея, за те вины и преступления, наследства по нас престола Всероссийского, хотя б ни единой персоны нашей фамилии по нас не осталось. И определяем и объявляем помянутого престола наследником другого сына нашего, Петра, хотя еще и малолетна суща, ибо иного возрастного наследника не имеем. И заклинаем сына нашего родительскою нашею клятвою, дабы того наследства не искал. Желаем же от всех верных наших подданных и всего народа Российского, дабы по сему нашему изволению и определению, сего от нас назначенного в наследство наше сына нашего Петра за законного наследника признавали и почитали, и на сем обещанием пред святым алтарем, над святым Евангелием и целованием Креста утвердили. Всех же тех, кто сему нашему изволению в которое-нибудь время противны будут и сына нашего Алексея отныне за наследника почитать и ему в том вспомогать станут, изменниками нам и отечеству объявляем».

Царь встал, сошел с трона и велел присутствующим, не дожидаясь его, идти в Успенский собор для целования креста.

Когда все, кроме Толстого, Шафирова и нескольких других ближайших сановников, двинулись к выходу и зала опустела, Петр сказал ему:

– Ступай!

Они вместе прошли через сени столовой в Тайник Ответной палаты, откуда в старину московские цари, скрытые за тафтяными пологами, слушали совещания посольские. Это была маленькая комната, вроде кельи, с голыми стенами, со слюдяным оконцем, пропускавшим янтарно-желтый, как бы вечно-вечерний, свет. В углу, перед образом Спасителя с темным ликом в терновом венце и кротким скорбным взором, теплилась неугасимая лампада. Петр запер дверь и подошел к сыну.

Опять, как тогда в Неаполе, во время бреда, и намедни в Преображенском, – царевич весь дрожал непрерывною мелкою дрожью, точно в сильном ознобе. Но все еще надеялся: вот сейчас обнимет, приласкает, скажет, что любит – и все эти страхи кончатся уже навсегда.

«Знаю, что любишь! Знаю, что любишь!» – твердил про себя, как заклятие. Но все-таки сердце билось от ужаса.

Он опустил глаза и не смел их поднять, чувствуя на себе тяжелый, пристальный взор отца. Оба молчали. Было очень тихо.

– Слышал ли, – произнес наконец Петр, – что давеча перед всем народом объявлено – ежели что укроешь, то смерть?

– Слышал, батюшка.

– И ничего донести не имеешь к тому, что третьего дня объявил?

Царевич вспомнил о матери и опять почувствовал, что не предаст ее, хотя бы ему грозила смерть сейчас же.

– Ничего, – как будто не сам он, а кто-то за него проговорил чуть слышно.

– Так ничего? – повторил Петр.

Алексей молчал.

– Говори!..

У царевича в глазах темнело, ноги подкашивались. Но опять, как будто не сам он, а кто-то за него ответил:

– Ничего.

– Лжешь! – крикнул Петр, схватив его за плечо и сжав так, что казалось, раздробятся кости. – Лжешь! Утаил о матери, о тетках, о дяде, о Досифее Ростовском, обо всем гнезде их проклятом – корне злодейского бунта!..

– Кто тебе сказал, батюшка? – пролепетал царевич и взглянул на него в первый раз.

– Аль не правда? – посмотрел ему отец прямо в глаза.

Рука его все тяжелела, тяжелела. Вдруг царевич зашатался, как тростинка, под этой тяжестью и упал к ногам отца.

– Прости! Прости! Ведь матушка! Родная мне!..

Петр склонился к нему и занес кулаки над головой его с матерной бранью.

Алексей протянул руки, как будто защищаясь от смертельного удара, поднял взор и увидел над собой в таком же быстром, как намедни, но теперь уже обратном превращении оборотня, вместо родного лица, то, другое, чуждое, страшное, как мертвая маска – лицо зверя.

Он слабо вскрикнул и закрыл глаза руками.

Петр повернулся, чтобы уйти. Но царевич, услышав это движение отца, бросился к нему на коленках, ползком, как собака, которую бьют, и которая все-таки молит прощения, – припал к ногам его, обнял их, ухватился за них.

– Не уходи! Не уходи! Лучше убей!..

Петр хотел оттолкнуть его, освободиться. Но Алексей держал его, не пускал, цеплялся все крепче и крепче.

И от этих судорожно хватающих, цепляющихся рук пробегала по телу Петра леденящая дрожь того омерзения, которое он чувствовал всю жизнь к паукам, тараканам и всяким иным копошащимся гадам.

82
{"b":"113996","o":1}