И она себя так держала. Так держали мы себя и дома, приехавши. И все опять пошло так, как будто ничего и не было. Только там, где-то в тайниках души, мы знали, что было, – было, но брошено в бездну. И не я после слов «пока больше ничего не надо» полезу в эту бездну за тем, что уже было.
IV
Мы опять ездили в театр, на выставки, катались, по вечерам вместе с мужем читали громко, она играла, пела, переходя всегда резко и неожиданно от одного настроения к другому.
Так и вырисовывались для меня два человека в ней: нежная, ласковая, живое лицо; или холодная, сама не знающая, чего она ищет, чего хочет, готовая, как перчатки, менять тех, кого любит. А может быть, и просто пустая, легкомысленная и даже порочная. Но в общем, тянуло к ней, и с ее стороны чувствовалось то же. Однажды мы неожиданно встретились с ней на улице, и оба так обрадовались, в такой детский восторг пришли, так не боялись прятать то, что было у нас на душе, что пошли дальше, держась за руки.
– Сделайте мне подарок, – зайдем и купим розу.
Мы зашли в цветочный магазин, и я купил ей большую чайную розу. Я хотел красную, но она любила чайные: желтые, с нежно-розовым налетом на лепестках.
– Но мороз ее убьет, – заметил я.
– Нет, я спрячу ее на груди. – И она отошла в угол, а когда спрятала, подошла и весело сказала: – Какая она холодная!
И от мысли, что роза касается теперь ее груди, кровь хлынула мне в голову, мои глаза вспыхнули, вспыхнули и ее, и мгновение мы, без страха быть узнанными друг другом, смотрели один другому в глаза.
О, как весело возвращались мы домой.
И когда пришли, и она, уйдя к себе, возвратилась торжествующая, с свежей розой в руках, и в доказательство, что она не замерзла, протянула ее мне, я взял эту розу и с восторгом поцеловал ее. Я смотрел ей в глаза, и ее глаза вспыхнули, как будто сказали «а-а» и замерли в таком же восторге.
И ее руки протянулись ко мне, вся она, как порыв, потянулась, и я прильнул к ее свежим от холода губам, не отрывая своих глаз, я видел замерзшую бездну в ее глазах, видел то, чего не видел раньше никогда, не видел, не ощущал и не знал.
А она, освободившись, говорила, задыхаясь:
– Но разве я виновата, что люблю все прекрасное! И посмотри, посмотри, разве можно не любить тебя.
И она повернула меня к зеркалу, мы смотрели в него и смеялись там друг другу, и опять я целовал ее так, что закружилась голова, и мы сели с ней на стулья как раз в то время, когда раздались знакомые шаги ее мужа в туфлях.
Он вошел. Она спокойно поправляла прическу, а я держал в руках чайную розу и не чувствовал никакого угрызения совести.
Он остановился в дверях, окинул нас холодным взглядом и с горечью в голосе, с неприятной улыбкой сказал:
– Сколько роз…
– Одна, – сухо ответила она.
– А на щеках…
– Глупости ты говоришь – гуляй, и у тебя будут такие же.
– Не будут.
Холодом смерти пахнуло.
– О, как это все ужасно…
И, наклонившись к столу, опустив голову на руки, Наталья Александровна зарыдала, вздрагивая, а мы, – муж и я, – стояли, пока она, вскочив, не ушла к себе в спальню, а мы, в свою очередь, пустые, как с похорон, разошлись каждый в свою комнату.
Я ходил по комнате, смотрел на розу и думал:
«Мороз все-таки убил ее».
V
Мы приняли решение: мы любим, – мы жених и невеста, но до смерти этого несчастного ничего, что создавало бы фальшивое положение.
И не потому, что мы признавали какие-то его права, но потому, что не хотели унижать своего чувства.
Но сами собой отношения наши все-таки становились все ближе и ближе.
Иногда она, положив мне руки на плечи, говорила, смотря мне в глаза:
– Но это так тяжело…
– И здесь одно утешение, – отвечал я, – что, будь это иначе, было бы еще тяжелее.
Однажды она сказала:
– А если так протянется еще два-три года… Два уже прошло… И я стану старухой, которую никто больше любить не захочет…
– Я вечно буду любить.
– Ты какой-то странный. Ни с чем считаться не хочешь. Есть целая наука – физиология, в ней вечности нет. Пять-десять лет – и конец и молодости и вечности. Как будто ты девушка, а я мужчина… Какой полный контраст между тобой и тем другим…
– Ну, и иди к нему, – тихо отстраняя ее, отвечал я.
А она осыпала меня поцелуями и говорила:
– Как я люблю тебя, когда ты так обидишься вдруг…
– Я не обижаюсь, но, может быть, контраст действительно и большой: я люблю тебя, для меня ты где-то там вверху… я стремлюсь к тебе… Унизить тебя – равносильно для меня ну… смерти… А тот, другой, может быть, искал только чувственного, и ты сама сознавала непрочность и ушла.
Она тихо ответила:
– Он ушел… Я слишком легко отдалась ему, и он не дорожил мной…
Она рассмеялась:
– Теперь он поет другое…
– А ты?
– Я уже сказала ему, что люблю тебя…
– И, несмотря на это, он продолжает надеяться? Если бы когда-нибудь ты меня разлюбила?
– Ах, какой ты смешной… Какой ты еще ребенок…
– Но тебе, очевидно, доставляет удовольствие, что он еще любит тебя?
– Да, конечно. Это меня удовлетворяет, и я счастлива, что люблю тебя, и он это видит, и я могу мстить ему теперь.
– За что?
– За то, что он считал себя таким неотразимым, за то, что считал, что ни я никого, ни меня никто полюбить больше не может… А полюбил ты, полюбил чистый, как хрусталь, идеалист, человек, который готов молиться на меня. И когда? Когда я начинала приходить совсем в отчаяние, что навсегда стану его игрушкой. А-а… Ты представить себе не можешь, что ты для меня, как безумно я люблю тебя!
И прежде, чем я успевал удержать ее, она уже стояла предо мной на коленях, прекрасная, как мадонна, с сверкающими глазами, и губы ее, как молитву, шептали:
– И ты еще сравниваешь себя с тем, унижаешь себя…
Никакое перо не передаст ее взгляд и как любил я. Еще один такой взгляд ее я помню… И в очень необычной обстановке. Мы шли с ней под руку в театральном коридоре во время антракта. Вдруг она сжала сильно мне руку, и, когда я оглянулся на нее, она, забыв всю окружающую нас обстановку, смотрела на меня такими же восторженными глазами. Я невольно наклонился к ней и потонул в ее взгляде.
– Едем домой! Я не могу больше здесь оставаться… Хочу тебя одного видеть, любить хочу… Едем ужинать куда-нибудь…
Но я поборол себя и уговорил ее ехать ужинать домой.
Дорогой она огорченно спрашивала:
– Отчего ты такой чистый?
Такие ее вопросы всегда вызывали во мне бессознательную тревогу души.
– Наташа, моя дорогая, со всякой другой я не был бы чистым… Но заставить тебя после неосторожного шага переживать потом тяжелое неудовлетворение…
– Зачем я не такая, как ты?
Она устало положила мне голову на плечо и замолчала.
А я что-то долго и много говорил.
– Ты знаешь, – перебила она меня, – мы сегодня в театре его встретили.
– Где? Когда? Отчего ты мне его не показала?
– Но я сжала тебе руку, а ты такими глазами посмотрел на меня, что я забыла все на свете…
VI
Был день Нового года. Скучный день визитов на родине, но здесь, в столице, где у меня никаких знакомых, было еще скучнее.
Скучала и Наташа и шепнула утром:
– Часа в три уедем за город и будем там где-нибудь обедать…
Где обедать?
Я не знал, где обедают, как обедают, – знал только, что третья тысяча, вчера полученная, лежала у меня в боковом кармане.
Наш кучер назвал нам несколько ресторанов, на одном из них мы остановились и поехали.
И она и я были в очень плохом настроении и всю дорогу молчали.
Я не знал, чего она хотела, но знал хорошо, чего я не хочу, знал и чувствовал, что то, чего я не хочу, сегодня случится.
Мы вошли в отдельный кабинет, и я спросил карточку.
Она наклонилась через мое плечо и сказала:
– Помни, что сегодня наш первый Новый год, и, если ты угостишь меня шампанским, я ничего не буду иметь против.