Леонид Иванович Добычин
Дикие
Еще недавно люди были очень дикие. Я расскажу немного про своих родных. Когда эта история, которую я здесь описываю, началась, мне было лет четырнадцать. Всё это было уже после революции, но тогда, когда идиотизм деревенской жизни еще не был уничтожен коллективизацией, которая тогда еще имела малое распространение.
Отец мой служил сторожем на станции. Он подметал ее и выполнял другие подобные работы. Кроме того, он пахал – у нас в поселке все тогда пахали, чем бы кто ни занимался кроме этого.
Он был мужчина дюжий, с черной бородой, пузатый – вроде кулаков, которые бывают на картинках. Лоб у него был морщинистый, взгляд грозный, голос рявкающий.
Мать была, наоборот, коротенькая, кругленькая, с тонким голосом. Лицо у нее было налитое, желтоватое, точно моченая антоновка. Недавно мне показывали одну бывшую монахиню – мамаша на нее была похожа.
Нас при отце с матерью тогда было пятеро. Шестая наша сестра, Фроська, была замужем за Трошкой. Он был середняк, лет сорока, силач, ходил всегда нечесаный. Его изба была от нас через дорогу.
Сама Фроська была толстая, разиня. Юбка у нее всегда была подоткнута, а рукава засучены. Она любила песни. Когда ей рассказывали что-нибудь смешное, она долго молча слушала и вдруг валилась со скамьи и захохатывала басом.
С ними жила Сашка, Фроськина девчонка, девка лет под двадцать. Родилась она до Трошки, неизвестно от кого, и Трошка получил ее в приданое. Он с нею обращался хорошо и часто покупал ей пряники.
Она была не в нашу масть. Все наши были черные, а Сашка была белая. Она училась в сельской школе и окончила ее. Ей дали там в награду книгу про купца Калашникова, и она давала мне читать ее.
Мы жили на углу. Через одну дорогу против нас был Трошкин двор, через другую – Ваньки Чернякова, ламповщика.
С Ванькой жила мать, старушка из раскольниц. У нее были бородка и усы. Ходила она горбясь. Родом она была нездешняя, казачка из станицы Ольгинской, и называла всех наших людей иногородними.
Бок o бок с Ванькиным двором стоял двор Лизунихи, Марьи Дмитриевны.
Марья была баба лет под пятьдесят, вдова, широкоплечая. Она чуть-чуть прихрамывала на ходу. Когда она беседовала с кем-нибудь, она смотрела в глаза прямо и при этом улыбалась и облизывала губы языком. Она была шинкарка.
Раз, когда папаша мой пришел со станции и сел пить чай, является мать Ваньки Чернякова, Разумеевна, и с нею – Лизуниха. Закрывают за собой двери, крестятся на образа и кланяются.
Разумеевна выкрикивает по-казачьему:
– Здоровы ночевали?
Поправляет, чтобы закрыть бороду, концы платка, оглядывается, чтобы увидеть табуретку, и садится при дверях.
А Лизуниха улыбается, облизывается, прихрамывая, направляется к столу и там усаживается под средней балкой потолка и говорит отцу:
– Никит Андреич, здравствуй. Чай да сахар. А мы к вам.
Это они явились нашу Варьку сватать.
Варька была дылда, губы поджимала, глаза щурила, подкрашивала щеки красными бумажками и за столом хулила пищу.
Ей не очень-то хотелось выходить за Ваньку, потому что он был низок ростом и черноволос, а ей по вкусу были люди рослые и посветлей. Но раз подвертывался случай, не хотелось упускать его. Поэтому она сказала:
– Можно будет.
Дали мы за ней корову, валенки и обещали справить кое-что из мелочей, а Ванька должен был соорудить ей шубу.
Вскоре отец с матерью принарядились и отправились за мелочами в город. Наш Андрюшка ехал в этом поезде проводником и до Самары довез их бесплатно.
Всю дорогу они пили чай в служебном отделении и разговаривали с железнодорожниками. Время провели очень приятно и в Самаре вылезли из поезда очень довольные.
Мамаша в городе бывала редко, и ей было всё в диковинку. Она зазёвывалась на гробы, которые стояли в окнах некоторых лавок. Здоровенные карманные часы, которые висели кое-где над тротуаром, ее тоже очень интересовали, и она всё время останавливалась, а отец всё шел вперед, вдруг замечал, что ее нет с ним, возвращался и ругал ее. Она оправдывалась, и они стояли, перебранивались и мешали людям проходить.
В обратном поезде Андрюшки уже не было, и нужно было брать билеты. Отец взял один билетик, посадил мамашу у окошечка, а сам ушел с покупками в другой вагон.
Отъехали немного. Двери отворяются, и появляется контроль. Рассматривает номера билетов, пробивает щипчиками. Добирается до той скамейки, где сидит мамаша.
– Ваш билетик, – говорит. Мамаша отвечает:
– У Никиты он.
– А где же ваш Никита? – спрашивают.
– А не знаю, – говорит мамаша. – Он пошел куда-то.
– Так отправьтесь с нами, – приглашает ее вежливо контроль, – и поищите его.
– Ладно, – говорит она, встает и начинает с ними продвигаться от скамьи к скамье, всё время с остановками.
– Никита, – зубоскалят кругом люди, – где ты? Жив ли?
Наконец она находит его.
– Вот он, – говорит она. – Ну, слава тебе, Господи. Я думала, уж ты совсем пропал. Никита, дай билет.
– Никита-то я – это да, Никита, – отвечает он. – А ты-то кто?
И он отказывается от матери и заявляет, будто видит ее первый раз.
– Как? – удивляется она. – Никита, да ведь я же тридцать восемь лет живу с тобой.
А он опять не хочет признавать ее.
– Не знаю, – говорит, – какая это сумасшедшая старуха привязалась ко мне.
Тут она упала на колени, стала плакать и упрашивать его, чтобы он не отказывался от нее, но он не смилостивился над ней и дал забрать ее и запереть в служебное.
На станции ее ссадили и свели в контору. Там сидел заведующий Дашкин и еще какие-то. Мамаша сразу же, как только ее ввели в двери, встала на колени. Она вся была растрепана. Платок ее сполз с головы, а кофта выбилась из юбки и чулки спустились. Она стала плакать и просить, чтобы ее освободили.
Все стали смеяться над ней. Дашкин ей велел вставать скорей и догонять Никиту.
Она опрометью бросилась и скоро догнала отца. Он шел, засунув в карман руку, и она его обеими руками ухватила за нее.
– Никитушка, – сказала она, – что же это? Чем я так не угодила тебе, что уж ты не хочешь больше признавать меня?
Он дал ей подзатыльник и растолковал ей, что вреда ей никакого не было, а денежки, которые бы были выброшены на билет, остались целы, и, поняв это, она порадовалась.
Свадьбу я не стану здесь описывать. Все это можно видеть в звуковом кино. Сплошное безобразие и дикость. Я дивлюсь теперь, как я мог принимать участие во всем этом.
Покамест Ванька жил в одной избе со старухой, но решил поставить для себя отдельную избу.
Смотритель зданий Щукин отпустил ему казенных бревен. Рыжий плотник Осип начал делать сруб, и к осени изба была готова. Молодые перешли в нее, а Разумеевна осталась в старой тут же, во дворе.
К посту у Варьки родился мальчишка, и его назвали Колькой, но соседи называли его Оськой, потому что он был рыжий – вроде Осипа.
К Трофиму пришли свахи от Максима-татарина. Просили выдать Сашку. А Максим этот был нэпман – всюду скупал кожи и возил куда-то. Он был очень видный и ходил всегда в костюмчике и при часах. Он жил при Кашкинских заводах. К нам на станцию он ездил в шарабане. Он сулил за Сашку чалого.
– Ну что же, – сказал Трошка. – Он, конечно, чуждый элемент, но мы на это можем и не посмотреть. Теперь всё дело в Сашке – как она намерена.
А Сашка говорит:
– А мне что? Ладно, пусть себе. Посмотрим, что ли, что это за нэпманская жизнь.
Сам Максим-татарин был магометанской веры, а она христианской, и поэтому они женились без попов. Гуляли очень шумно. Очень веселилась дочь Максима, Райка, девка восемнадцати лет от роду. Она была толстуха, ноги у нее были короткие, а туловище несуразное. Она толклась как ступа.
После этой свадьбы Трошку начали дразнить, что Сашку он сменял на чалого. Когда он на нем ездил, то соседи потешались и показывали пальцем и говорили: