Потом у тети Вали не сложились отношения с окошком-амбразурой, и ее лишили абрикосовых привилегий. Но и по пути в Северодвинск мы с ней ухитрялись заколачивать нехилые бабки. Главным источником дохода были «зайцы». С билетами была напряженка не только в Грузии.
Если в поезд заходили ревизоры, один из проводников оставался заговаривать им зубы, а второй бежал в соседний вагон предупреждать коллег. Сигнал тревоги распространялся, как огонь по сухостою. «Зайцев» в спешном порядке прятали: кого в туалетах запирали, кого выпинывали в вагон-ресторан, кому за небольшую денежку продавали использованные билеты с прошлого рейса.
Впрочем, если «зайца» ловили, особой беды не было. Ревизорская совесть мгновенно усыплялась либо водкой, либо взяткой.
Еще одним источником дохода были бутылки: иногда с вагона собиралось по 10 мешков. На конечной станции к перрону подъезжали темные личности и, загрузив стеклотару в машину, отсчитывали нам мятые, пахнущие пивом рубли. В приемных пунктах бутылка шла по 20 копеек, а темные личности платили нам по 15. И все были довольны.
Обороты нелегальной коммерции при железной дороге поражали воображение. Сахар, который проводники выдавали пассажирам, был фирменным, железнодорожным. Но при этом – сворованным непосредственно с завода и перепроданным нам за полцены. Обертка на месте, качество то, что надо, – ни один ревизор не придерется. То же самое было с чаем.
Если нам выпадал рейс на Дальний Восток, мы заставляли все служебное купе яйцами. Половина тухла по дороге, но их все равно брали нарасхват.
Но главная тайна проводницкой профессии была пострашнее тухлых яиц. Дело в том, что постельное белье нам выдавали по количеству койко-мест. А ведь кто-то сходил раньше, кто-то подсаживался позже…
Откровение мне было во время первого рейса на Север.
– Теть Валь, пассажиры спать хотят – белье требуют, – сообщила я, влетая в служебное купе.
– Щас, щас…
Вытерев сладкие губы, тетя Валя нагнулась над мешком с использованным бельем и вытащила комок грязных простыней.
– Делай как я.
Она разложила простыни на сиденье и стала разглаживать их мокрой тряпкой.
Я с ужасом смотрела, как тетя Валя складывает влажное белье, придавая ему приблизительно товарный вид.
– Теперь прыглуши свет в вагоне, штоб ныкто нычего не заметыл, – сказала тетя Валя и, подняв стопку «чистых» простыней и полотенец, вышла в коридор.
Я была уверена, что ее сейчас побьют.
– Но ведь они же заметят, что белье сырое!
– А мы скажем, что у нас сушилка в прачечной сломалась.
В рейсах на Украину и на Север некоторые комплекты белья использовались по три раза. В рейсах на Дальний Восток, бывало, и по четыре. И никто НИ РАЗУ не возмутился.
Раздав белье и окончательно погасив свет в вагоне, тетя Валя доставала очередную чекушку и выпивала за крепкие нервы советского народа.
Меня зовут женщина
[11 ноября 2005 г.]
Мелисса всегда упрекает меня в том, что мои вещи не подходят друг к другу: туфли – к сумке, заколка – к носкам, лак – к клавиатуре…
– Ты не настоящая женщина, – говорит она мне. – В тебе нет страсти к гармонии.
А вот и есть! Сегодня отыскала в шкафу чудную юбочку: тон в тон к моему синяку на ноге.
Весь день чувствовала себя Женщиной с большой буквы «Ж».
Горе от ума (мемуары)
[1983 г.]
Доцент Пьющенко имел масляну головушку, шелкову бородушку и антисоветский крестик на груди. Поговаривали, что дома у него есть абордажная сабля и настоящий индейский тотем. А еще он знал наизусть всего Маяковского.
В университетском гардеробе пальто Пьющенко было объектом паломничества – студентки подкладывали в его карманы признания в любви и заговоренные локоны. Я никогда не подкладывала – только стояла на стреме, пока Женя Кокина вдыхала ароматы пьющенского воротника.
Она опускала в карман дефицитных «Мишек на Севере» – как монетки в турникет метро: «Пусти!» Но Пьющенко не пускал. Загадочный и неприступный, он проходил мимо, клал портфель на кафедру и приступал к лекциям по истории КПСС.
…У нас отменили последнюю пару, и я решила зайти за Кокиной на истфак. В коридорах было тихо – только вода где-то билась о раковину. Я приоткрыла дверь в аудиторию.
Пьющенко со своей бородкой был похож на мятежного кардинала.
– Единицы из вас выберут свободу: большинство предпочтет стабильность. Быть свободным страшно – если оступишься, тебе некого винить, кроме себя. А если ты плывешь по течению, то виноватыми всегда окажутся другие – не туда привели, не на то указали. По большому счету стабильность – это сверхценность детского мира. Дети любят повторяющиеся ритуалы: перечитывать одни и те же книжки, смотреть одни и те же диафильмы. Взрослому же человеку (по-настоящему взрослому) свойственно искать самореализации – то есть перемен. И потому он не может без свободы. Иначе какая это будет САМОреализация, если кто-то принимает за него решения?
Я стояла, не смея шелохнуться. Воспари Пьющенко к портретам Маркса и Энгельса, я бы и то так не удивилась.
– Стабильность – это не когда у тебя все хорошо, а когда в твоей жизни ничего не меняется. Ни в лучшую, ни в худшую сторону. Стабильность – это стоячая лужа, и вода в ней обязательно протухнет. Лично я всегда буду отстаивать свободу. Буду бороться за то, чтобы у меня было право самовыражаться, самореализовываться и расти над своей стабильностью.
…С того дня я заболела. Пальто с котиковым воротником наполнилось для меня особым смыслом. Ночами я разрабатывала планы «самореализации». Днем обсуждала с Кокиной пьющенские достоинства. Она не знала про мою тайную страсть и благодушно выдавала все явки и пароли: что он сказал, где бывал и кому поставил «неуд» на семинаре.
Как я жалела, что он ничего у нас не преподавал! Я могла бы написать ему поэтичный курсовик! Я могла бы выйти к доске в перешитой из шарфа мини-юбке. А еще – ходить на все дополнительные занятия и отработки и бесконечно пересдавать экзамены.
Случай представился на новогоднем капустнике, где Пьющенко должен был играть лешего, а я – Бабу-ягу.
– Гримироваться идите в туалет, – велел нам художественный руководитель. – А то в гримерке зеркало разбилось.
– В мужском лампочки нет, – отозвался Пьющенко.
– Так идите в женский.
От стеснения я даже забыла, что я его люблю. Пьющенко корежил мои мечты своим присутствием. Он стоял перед зеркалом и неумело красился – приоткрыв рот и вытаращив глаза.
– Слушай, помоги, а?
Обмирая, я коснулась его щеки. А потом вдруг прошептала:
– А вы – мне.
Пьющенко удивился:
– Так у меня плохо получится.
– Ничего. Я сегодня – Баба-яга.
Мы молча разрисовывали друг друга. И вдруг он взял и поцеловал меня. Какие-то девки сунулись в туалет и тут же вылетели. Не сговариваясь, мы посмотрели в зеркало: две черные рожи со смазанными ртами и вздыбленными космами.
Вечерами мы бродили по заснеженному городу, где каждый фонарь был волшебным. Пьющенко рассказывал о Фоме Аквинском, физике ядра и русской национальной идее… Я начала писать стихи и отсылать их в журнал «Юность».
Чем больше я его слушала, тем сильнее мне хотелось замуж. Я представляла себе, как позеленеет Кокина, узнав о нашей свадьбе… Последние страницы моих конспектов покрылись живописными каракулями – я тренировалась расписываться «Пьющенко».
Я ничего не понимала: теперь его устраивала стабильность. Ему было достаточно того, что мне 18 лет и я умею слушать, затаив дыхание. Пришлось снова браться за самореализацию.
Целую неделю я наговаривала на родную мать: мол, сторожит, блюдет и если что – убьет. Пьющенко деликатно сочувствовал.
– Мама все про нас знает! – заявила я. – Она нашла мой календарик с месячными.
Поначалу Пьющенко ничего не понял.
– Что?
– Ну, календарик… Там отмечено, когда нам можно, а когда нельзя.
– Знаешь, – наконец вымолвил он, – пожалуй, я завтра не смогу к вам прийти. Нам нельзя травмировать маму.