Когда Шико подоспел к дверям монастыря, их уже собирались закрывать, и брат привратник ожидал только нескольких запоздавших. Гасконец предъявил своего Беарнца с пробитым сердцем и был пропущен без дальнейших околичностей. Перед ним вошли два монаха, Шико последовал за ними и оказался в часовне монастыря, с которой был уже знаком, так как часто сопровождал туда короля. Аббатству Святой Женевьевы король неизменно оказывал особое покровительство.
Часовня была романской архитектуры, то есть возвели ее в XI столетии, и, как во всех часовнях той эпохи, под хорами у нее находился склеп или подземная церковь. Поэтому хоры располагались на восемь или десять футов выше нефа,[49] и на них всходили по двум боковым лестницам. В стене между лестницами имелась железная дверь, через которую из нефа часовни можно было спуститься в склеп, куда вело столько же ступенек, что и на хоры.
На хорах, господствовавших над всей часовней, по обе стороны от алтаря, увенчанного образом святой Женевьевы, который приписывали кисти мэтра Россо,[50] стояли статуи Кловиса и Клотильды.[51]
Часовню освещали только три лампады: одна из них была подвешена посреди хоров, две другие висели в нефе на равном удалении от первой.
Это слабое освещение придавало храму особую торжественность, так как позволяло воображению до бесконечности расширять его приделы, погруженные во мрак.
Сначала Шико должен был приучить свои глаза к темноте. Чтобы поупражнять их, он принялся пересчитывать монахов. В нефе оказалось сто двадцать человек и на хорах двенадцать, всего сто тридцать два. Двенадцать монахов на хорах стояли в ряд напротив алтаря и издали казались строем часовых, охраняющих святилище.
Шико с удовольствием увидел, что он не последним присоединился к тем, кого Горанфло называл «братьями во Союзе». После него вошли еще три монаха, одетые в широкие серые рясы. Вновь прибывшие заняли места на хорах впереди двенадцати монахов, уподобленных нами строю часовых.
Маленький монашек, на которого Шико до этого не обратил никакого внимания, по всей вероятности – мальчик-певчий из монастырского хора, обошел всю часовню и пересчитал присутствующих. Закончив счет, он что-то сказал одному из трех монахов, прибывших последними.
– Нас здесь сто тридцать шесть, – густым басом провозгласил монах, – это число, угодное богу.
Тотчас же сто двадцать монахов, стоявших на коленях в нефе, поднялись и заняли места на стульях или на скамьях. Вскоре лязгание задвигаемых засовов и скрип дверных петель возвестили, что массивные двери часовни закрылись.
Каким бы храбрецом ни был Шико, все же, когда до его слуха донесся скрежет ключей в замочных скважинах, сердце у него в груди усиленно забилось. Чтобы взять себя в руки, он уселся в тени церковной кафедры, и глаза его вполне естественно обратились на трех монахов, которые, казалось, председательствовали на этом собрании.
Им принесли кресла, они торжественно уселись и стали похожи на трех судей. Двенадцать других монахов за ними на хорах остались стоять.
Когда улеглась суматоха, вызванная закрытием дверей и рассаживанием по местам, трижды прозвенел колокольчик.
Несомненно, это был сигнал к тишине, так как во время первых двух звонков со всех сторон послышались протяжные «тс-с-с», а на третьем – всякий шум прекратился.
– Брат Монсоро, – сказал все тот же монах, – какие новости вы привезли Союзу из провинции Анжу?
Шико навострил уши, и сделал это по двум причинам.
Во-первых, его поразил этот повелительный голос, казалось созданный для того, чтобы греметь не в церкви из-под монашеского капюшона, а на поле сражения из-под боевого забрала.
Во-вторых, он услышал имя Монсоро, всего лишь несколько дней назад ставшее известным при дворе, где оно, как мы знаем, вызвало разные толки.
Высокий монах, ряса которого топорщилась на бедре, прошел среди собравшихся и, твердо и смело ступая, поднялся на кафедру. Шико попытался разглядеть его лицо.
Это было невозможно.
«Добро, – сказал гасконец. – Пусть я не могу видеть физиономии собравшихся, зато и они не могут меня лицезреть».
– Братья мои, – произнес голос, который при первых же его звуках Шико признал за голос главного ловчего, – новости из провинции Анжу не очень-то радуют, и не потому, что там не хватает сочувствующих нашему делу, но потому, что там недостает наших представителей. Умножение рядов Союза в этой провинции было доверено барону Меридору, но сей старец, потрясенный недавней смертью дочери, запустил дела святой Лиги, и, пока он не придет в себя и не утешится в своей потере, мы не можем на него рассчитывать. Что касается до меня лично, то я привез три новых просьбы о зачислении в наше сообщество и по уставу опустил их в главную монастырскую кружку для сбора пожертвований. Совет решит, достойны ли три новых брата, за которых я, впрочем, ручаюсь, как за самого себя, приема в наш святой Союз.
В рядах монахов поднялся одобрительный шум, не стихнувший еще и после того, как брат Монсоро вернулся на свое место.
– Брат Ла Юрьер! – выкликнул тот же монах, который, по-видимому, был вправе вызывать ораторов по своему усмотрению. – Расскажите нам, что вы сделали в городе Париже.
Человек с опущенным капюшоном занял кафедру, только что оставленную графом Монсоро.
– Братья мои, – начал он, – все вы знаете, предан ли я католической религии и подтвердил ли я эту преданность делами в славный день торжества нашей веры. Да, братья мои, я горжусь, что с того дня принадлежу к верным сторонникам нашего великого Генриха де Гиза, и это из уст самого господина де Бэзме – да почиет на нем благодать господня! – я получал приказы, которыми герцог меня удостаивал, и выполнял их так ревностно, что не остановился бы даже перед тем, чтобы поубивать своих собственных постояльцев. Зная мою преданность святому делу, меня назначили старшим по кварталу, и я смею сказать – мое назначение пошло на пользу нашей вере. На этой должности я смог переписать всех еретиков в квартале Сен-Жермен-л’Оксеруа, где на улице Арбр-Сек я уже много лет содержу гостиницу «Путеводная звезда», – к вашим услугам, братья, – и, переписав их, указать на них нашим друзьям. Конечно, сегодня я уже не жажду крови еретиков так страстно, как в былые времена, но я не скрываю от себя подлинной цели святого Союза, который мы с вами сейчас создаем.
– Послушаем, – сказал Шико. – Помнится мне, этот Ла Юрьер был ревностным истребителем еретиков, и если доверие господ лигистов оказывается по заслугам, то он должен быть хорошо осведомлен в делах Лиги.
– Продолжайте! Продолжайте! – раздалось несколько голосов.
Ла Юрьер, получивший возможность проявить свои ораторские способности, что редко выпадало на его долю, хотя он и считал себя прирожденным оратором, какую-то минуту собирался с мыслями, затем откашлялся и продолжал:
– Надеюсь, братья мои, я не ошибусь, сказав, что нас заботит не только искоренение отдельных ересей; мы, то есть все добрые французы, должны быть уверены в том, что среди принцев крови, которые могут оказаться на троне, нам никогда не встретится еретик. Ибо, братья, куда мы зашли? Франциск Второй,[52] обещавший быть ревнителем веры, умер бездетным; Карл Девятый, а он был ее подлинным ревнителем, умер бездетным; король Генрих Третий, в истинности веры которого я не вправе сомневаться, а деяния не полномочен судить, по всей вероятности, умрет бездетным; таким образом, остается герцог Анжуйский, но и у него нет детей, и к тому же он, по-видимому, равнодушен к святой Лиге.
Тут оратора прервало несколько голосов, среди которых был и голос главного ловчего.
– Почему равнодушен? – спросил Монсоро. – И кто уполномочил вас выдвинуть против принца такое обвинение?
– Я сказал: равнодушен, потому что он все еще не дал согласия примкнуть к Лиге, хотя высокочтимый брат, который меня перебил, вполне определенно обещал нам это от его имени.