– Ага, – прошептал Шико королю, – сдается мне, что голос дружит с домом де Коссе.
– И если ты не сделаешь Сен-Люка герцогом, а его жену герцогиней в возмещение за те дни, которые ей пришлось прожить соломенной вдовой…
– А если я не послушаюсь? – сказал Шико, придав своему голосу явственную нотку несогласия.
– Если ты не послушаешься, – со страшной силой загремел голос, – то ты будешь всю вечность кипеть в большом котле, в котором уже варятся в ожидании тебя Сарданапал,[25] Навуходоносор и маршал де Рец.[26]
Генрих III застонал. При этой угрозе его снова обуял дикий страх.
– Чума на мою голову! – выругался Шико. – Заметь, Генрих, как небеса интересуются господином де Сен-Люком. Черт меня побери, можно подумать, что добрый боженька сидит у него в кармане.
Но Генрих либо не слышал шуток Шико, либо, если он их слышал, они его не успокаивали.
– Я погиб, – растерянно твердил он, – я погиб, этот глас свыше меня убьет.
– Глас свыше! – передразнил его Шико. – Ах, на сей раз ты обманываешься. Голос сбоку, не более.
– Как это – голос сбоку? – удивился Генрих.
– Ну да, разве ты не слышишь, сын мой? Голос выходит из этой стены. Генрих, господь бог живет в Лувре. Вероятно, он, как император Карл Пятый, решил завернуть во Францию[27] по дороге в ад.
– Безбожник! Богохульник!
– Но это большая честь для тебя, Генрих. И я приношу тебе поздравления по сему случаю. Но, должен тебе сказать, ты весьма прохладно относишься к этой чести. Подумать только! Сам господь бог, собственной персоной, находится в Лувре и отделен от тебя всего лишь одной стенкой, а ты не хочешь нанести ему визит. Что случилось, Валуа? Я тебя узнать не могу, ты стал просто невежлив.
В эту минуту какая-то хворостинка, затерявшаяся в углу камина, с треском вспыхнула и осветила лицо Шико.
Выражение этого лица было таким веселым, даже насмешливым, что король удивился.
– Как, – сказал он, – у тебя хватает наглости смеяться? Ты дерзаешь…
– Ну да, я дерзаю, – ответил Шико, – и сейчас ты и сам дерзнешь, или пусть чума меня заберет. Подумай хорошенько, сын мой, и сделай так, как я тебе говорю.
– Ты хочешь, чтобы я пошел посмотреть…
– Не приютился ли господь бог в соседней комнате.
– Ну а если голос опять заговорит?
– А разве я не здесь и не смогу ответить? Даже очень хорошо, если я по-прежнему буду говорить от твоего имени и голос, который принимает меня за тебя, поверит, что ты остаешься в спальне, ибо он рыцарски доверчив, этот глас божий, и совсем не знает свой мир. Подумать только, я уже целых четверть часа реву здесь, как осел, а он меня все еще не распознал. Это унизительно для разумного существа.
Генрих нахмурился. Слова шута поколебали его несокрушимую веру.
– Я думаю, ты прав, Шико, – произнес он, – и мне очень хочется…
– Ну, пошел, – напутствовал его Шико, подталкивая к двери.
Генрих осторожно открыл дверь в переднюю, соединявшую опочивальню с соседней комнатой, которая, как мы это уже говорили, раньше была комнатой кормилицы Карла IX, а теперь служила спальней Сен-Люку. Король не успел сделать еще и четырех шагов, а голос уже с удвоенным жаром возобновил свои упреки. Шико отвечал на них в самом жалостливом тоне.
– Да, – гремел голос, – ты непостоянен, как женщина, изнежен, как сибарит, развращен, как язычник.
– Увы! – хныкал Шико. – Увы! Увы! Разве я виноват, великий господь, что ты сотворил мою кожу такой нежной, руки такими белыми, нос таким чувствительным, дух таким переменчивым? Но отныне с этим покончено, господи, начиная с нынешнего дня я буду носить рубашки только из грубого холста, я погребу себя в навозной яме, как Иов, я буду есть коровий помет, как Иезекииль.[28]
Тем временем Генрих, продолжая идти по передней, с удивлением заметил, что, по мере того как голос Шико становится все глуше, голос его собеседника звучит все громче и что голос этот, по-видимому, действительно исходит из комнаты Сен-Люка.
Генрих уже собирался постучать в дверь, но тут увидел луч света, пробивающийся в широкую замочную скважину.
Он нагнулся и заглянул в эту скважину.
Его бледное лицо внезапно побагровело от гнева, он выпрямился и начал протирать глаза, словно не мог им поверить и хотел получше рассмотреть то, что увидел.
– Клянусь смертью Христовой! – пробормотал он. – Мыслимое ли дело, чтобы надо мной посмели так надсмеяться?
Вот что король увидел через замочную скважину.
В углу комнаты Сен-Люк, облаченный в халат и узкие панталоны, выкрикивал в трубку сарбакана угрозы, которые Генрих принимал за божье откровение, а рядом, опираясь на его плечо, стояла молодая женщина в белом прозрачном одеянии и время от времени вырывала сарбакан из рук Сен-Люка и кричала в него все, что ей приходило в голову, – всякую чепуху, которую можно было сначала прочесть в ее лукавых глазах и на ее улыбающихся устах. Каждый раз, когда сарбакан опускался, раздавались взрывы хохота, ибо было слышно, как Шико плакался и сокрушался, с таким совершенством подражая гнусавому голосу своего хозяина, что королю в передней показалось, будто это он сам причитает и скорбит душой по поводу своих прегрешений.
– Жанна де Коссе в комнате Сен-Люка! Дыра в стене! Меня провели! – глухо прорычал Генрих. – О! Негодяи! Они мне дорого заплатят!
И после одной особенно оскорбительной фразы, которую госпожа де Сен-Люк прокричала в сарбакан, Генрих отступил на шаг и с силой, неожиданной в столь женственном создании, одним ударом ноги высадил дверь: дверные петли оторвались, замок сломался.
Полуодетая Жанна со страшным криком бросилась под балдахин и закрылась шелковыми занавесками.
Сен-Люк, бледный от ужаса, с сарбаканом в руке, упал на оба колена перед королем, белым от ярости.
– Ах! – вопил Шико из глубин королевской опочивальни. – О! Милосердия! Милосердия! Спаси меня, дева Мария, спасите меня, все святые… я слабею, я…
Но в соседней комнате все действующие лица только что описанной нами бурлескной сцены, мгновенно превратившейся в трагедию, застыли, не в силах произнести ни звука.
Генрих нарушил молчание одним словом, а оцепенение – одним жестом.
– Убирайтесь, – сказал он, указывая на дверь.
И, уступив порыву бешенства, недостойному короля, вырвал сарбакан из рук Сен-Люка и замахнулся им на своего бывшего любимца. Но Сен-Люк резко вскочил на ноги, словно подброшенный стальной пружиной.
– Государь, – предупредил он, – вы имеете право ударить меня только в голову, я дворянин.
Генрих со всего размаха швырнул сарбакан на пол. Какой-то человек наклонился и подобрал игрушку. То был Шико. Услышав грохот выломанной двери и рассудив, что присутствие посредника будет нелишним, он поспешил в комнату Сен-Люка.
Предоставив Генриху и Сен-Люку без помех выяснять свои отношения, Шико бросился прямо к балдахину, за которым явно кто-то прятался, и извлек оттуда бедную женщину, дрожавшую от страха всем телом.
– Вот так штука! – сказал Шико. – Адам и Ева после грехопадения! И ты их изгоняешь, Генрих? – спросил он, обращаясь к королю.
– Да, – ответил Генрих.
– Тогда подожди, я буду за ангела с пламенным мечом.
И, встав между Сен-Люком и королем, Шико протянул над головами обоих провинившихся сарбакан вместо пламенного меча и сказал:
– Это мой рай, вы потеряли его из-за своего непослушания. Отныне я запрещаю вам вход в него.
И потом, склонившись к Сен-Люку, который обнял свою жену, чтобы в случае надобности защитить ее от королевского гнева, шепнул:
– Если у вас есть добрый конь, загоните его, но к утру будьте в двадцати лье отсюда.