– Так-то оно так, – сказал Бюсси, – но ведь мы сюда пришли не затем, чтобы изучать филологию. Послушай, скажи мне: куда мы идем?
– Поглядите на эту церквушку, – сказал Реми, не отвечая на вопрос, – какова? Ах, монсеньор, как отлично она расположена: фасадом на улицу, а апсидой – в сад церковного прихода! Бьюсь об заклад, что до сих пор вы ее не замечали!
– В самом деле, – сказал Бюсси, – я ее не видел.
Бюсси не был единственным знатным господином, который никогда не переступал порога церкви Святой Марин Египетской, этого храма, посещаемого только народом и известного прихожанам также под именем часовни Кокерон.
– Ну что ж, – сказал Реми, – теперь, когда вы знаете, как эта церковь называется, монсеньор, и когда вы вдоволь налюбовались ею снаружи, войдемте, и вы поглядите на витражи нефа: они любопытны.
Бюсси посмотрел на Одуэна и увидел на лице молодого человека такую ласковую улыбку, что сразу понял: молодой лекарь привел его в церковь не затем, чтобы показать ему витражи, которые к тому же при вечерних сумерках и нельзя было толком разглядеть, а совсем с другой целью.
Однако кое-чем в церкви можно было полюбоваться, потому что она была освещена для предстоящей службы: ее украшали наивные росписи XVI века; такие еще сохранились в немалом количестве в Италии благодаря ее прекрасному климату, а у нас сырость, с одной стороны, и вандализм, с другой, стерли со стен эти предания минувших времен, эти свидетельства веры, ныне утраченной. Художник изобразил для короля Франциска I и по его указаниям жизнь святой Марии Египетской, и среди наиболее интересных событий простодушный живописец, великий друг правды если не анатомической, то по крайней мере – исторической, в самом видном месте часовни поместил тот щекотливый эпизод, когда святая Мария, за отсутствием у нее денег для расчета с лодочником, предлагает ему себя вместо оплаты за перевоз.
Справедливости ради мы вынуждены сказать, что, несмотря на глубочайшее уважение прихожан к обращенной Марии Египетской, многие почтенные женщины округи считали, что художник мог бы поместить этот эпизод где-нибудь в другом месте или хотя бы передать его не так бесхитростно; при этом они ссылались на то или, вернее сказать, красноречиво умалчивали о том, что некоторые подробности фрески слишком часто привлекают взоры юных приказчиков, которых их хозяева, суконщики, приводят в церковь по воскресеньям и на праздники.
Бюсси поглядел на Одуэна, тот, на мгновение превратившись в юного приказчика, с превеликим вниманием разглядывал эту фреску.
– Ты что, собирался пробудить во мне анакреонистические мысли твоей часовней Святой Марии Египетской? – спросил Бюсси. – Если это так, то ты ошибся. Надо было привести сюда монахов или школьников.
– Боже упаси, – сказал Одуэн. – Omnis cogitation libidinosa cerebrum inficit.[110]
– А зачем же тогда?..
– Проклятие! Не глаза же выкалывать себе, прежде чем войти сюда.
– Послушай, ведь ты привел меня не для того, чтобы показать мне колени святой Марии Египетской, а с какой-то другой целью, правда?
– Только для этого, черт возьми! – сказал Реми.
– Ну что ж, тогда пойдем, я на них уже насмотрелся.
– Терпение! Служба кончается. Если мы выйдем сейчас, мы обеспокоим молящихся.
И Одуэн легонько придержал Бюсси за локоть.
– Ну вот, все и выходят, – сказал Реми. – Поступим и мы так же, коль вы не возражаете.
Бюсси с заметно безразличным и рассеянным видом направился к двери.
– Да вы этак и святой воды забудете взять. Где ваша голова, черт возьми? – сказал Одуэн.
Бюсси послушно, как ребенок, пошел к колонне, в которую была вделана чаша с освященной водой.
Одуэн воспользовался этим, чтобы сделать условный знак какой-то женщине, и она при виде жеста молодого лекаря, в свою очередь, направилась к той же самой колонне.
Поэтому в тот момент, когда граф поднес руку к чаше в виде раковины, поддерживаемой двумя египтянами из черного мрамора, другая рука, несколько толстоватая и красноватая, но тем не менее, несомненно, принадлежавшая женщине, протянулась к его пальцам и смочила их очистительной влагой.
Бюсси не смог удержаться от того, чтобы не перевести свой взгляд с толстой, красной руки на лицо женщины; в то же мгновение он внезапно отступил на шаг и побледнел – во владелице этой руки он признал Гертруду, полускрытую черным шерстяным покрывалом.
Он застыл с вытянутой рукой, забыв перекреститься, а Гертруда, поклонившись ему, прошла дальше, и ее высокий силуэт обрисовался в портике маленькой церкви.
В двух шагах позади Гертруды, чьи мощные локти раздвигали толпу, шла женщина, тщательно укутанная в шелковую накидку; изящные и юные очертания ее хрупкой фигуры, прелестные ножки тут же заставили Бюсси подумать, что во всем мире нет другой такой фигуры, других таких ножек, другого такого облика.
Реми не пришлось ничего ему говорить, молодой лекарь только посмотрел на графа. Теперь Бюсси понимал, почему Одуэн привел его на улицу Святой Марии Египетской и заставил войти в эту церковь.
Бюсси последовал за женщиной, Одуэн последовал за Бюсси.
Эта процессия из четырех людей, идущих друг за другом ровным шагом, могла бы показаться забавной, если бы бледность и грустный вид двоих из них не выдавали жестоких страданий.
Гертруда, продолжавшая идти впереди, свернула на улицу Монмартр, прошла по ней несколько шагов и потом вдруг нырнула направо – в тупик, куда выходила какая-то калитка.
Бюсси заколебался.
– Вы что же, господин граф, – сказал Реми, – хотите, чтобы я наступил вам на пятки?
Бюсси двинулся вперед.
Гертруда, все еще возглавлявшая шествие, достала из кармана ключ, открыла калитку и пропустила вперед свою госпожу, которая так и не повернула головы.
Одуэн, шепнув пару слов горничной, посторонился и дал дорогу Бюсси, затем вошел сам вместе с Гертрудой. Калитка затворилась, и переулок опустел.
Было семь с половиной часов вечера. Уже начался май, и в потеплевшем воздухе чувствовалось первое дуновение весны. Из своих лопнувших темниц появлялись на свет молодые листья.
Бюсси огляделся: он стоял посреди маленького, в пятьдесят квадратных футов, садика, обнесенного очень высокой стеной. По ней вились плющ и дикий виноград. Они выбрасывали новые побеги, отчего со стены, время от времени, осыпалась маленькими кусочками штукатурка, и насыщали ветер тем терпким и сильным ароматом, который вечерняя прохлада извлекает из их листьев.
Длинные левкои, радостно вырываясь из расщелин старой церковной стены, раскрывали свои бутоны, красные, как чистая, без примеси, медь.
И наконец, первая сирень, распустившаяся поутру на солнце, туманила своими нежными испарениями все еще смятенный рассудок молодого графа, спрашивавшего себя, не обязан ли он, – всего лишь час тому назад такой слабый, одинокий, покинутый, – не обязан ли он всеми этими ароматами, теплом, жизнью одному лишь присутствию столь нежно любимой женщины?
Под аркой из ветвей жасмина и ломоноса, на небольшой деревянной скамье у церковной стены сидела, склонив голову, Диана. Руки ее были бессильно опущены, и пальцы одной из них теребили левкой. Молодая женщина бессознательно обрывала с него цветы и разбрасывала по песку.
В эту самую минуту на соседнем каштане завел свою длинную и грустную песню соловей, то и дело украшая ее руладами, взрывающимися, словно ракеты.
Бюсси оказался наедине с госпожой де Монсоро, так как Гертруда и Реми держались в отдалении. Он подошел к ней; Диана подняла голову.
– Господин граф, – сказала она робким голосом, – всякие хитрости были бы недостойны нас: наша встреча в церкви Святой Марии Египетской не случайность.
– Нет, сударыня, – ответил Бюсси, – это Одуэн привел меня туда, не сказав, с какой целью, и, клянусь вам, я не знал…
– Вы меня не поняли, сударь, – сказала Диана грустно. – Да, я знаю, что это господин Реми привел вас в церковь; и, возможно, даже силой?