– Ах, прошу прощения, – сказала она, ужасно смутившись. – Я только хотела… Это я так…
И мы отправились в Сирилунн.
Запомнились мне на этом обеде несколько купцов из соседнего прихода, на каждом было по две куртки. На дамах тоже было много чего надето. Сидели тут и смотритель маяка с женой, и родители Розы, пастор и пасторша из соседнего прихода, тоже присутствовали на обеде, их фамилия была Барфуд. Пастор был крепкий, красивый человек, птицелов и охотник. Мы с ним поговорили о скалах, о лесе. Он пригласил меня к себе в усадьбу – почему бы мне как-нибудь не проводить Розу, когда она пойдёт домой через общинный лес, – сказал он.
Мак держал краткую речь в честь возвращения дочери под отчий кров. Иные говорят много красивых слов, и всё без толку, а речь Мака была скупая и сжатая, но весьма впечатляла. Он был человек воспитанный, говорил и делал то, что следует, ничего лишнего. Дочь сидела и смотрела напряжённым, слепым взглядом, никого не видя, – да, так смотрит на вас с земли лесное озерцо. Ей было, кажется, не по себе. И манеры у неё были самые немыслимые, будто она всё детство ела на кухне и уже не в силах избавиться от приобретённых там скверных привычек. Уж не нарочно ли она так себя вела, чтобы выказать нам пренебрежение? Мы были ей до того безразличны все. Сейчас я перечислю кой-какие её провинности – удивительные вещи, особенная, редкая невоспитанность, – и это в баронессе! Она что-то такое взяла в руку и давай полировать ногти, её сосед, пастор Барфуд, поскорей отвернулся. Она ставила локти на стол, отправляя еду в рот. Когда она пила, даже я, через весь стол, слышал, как вино у ней булькает в горле. Она нарезала всё мясо на тарелке перед тем как его есть, когда подали сыр, я заметил, что она мажет масло на хлеб всякий раз, как его откусит-откусит, и сразу намажет, где откусила, – нет, ничего подобного я у нас дома не видывал. А наевшись, она сидела, рыгала и отдувалась, будто вот-вот её вырвет. После обеда она беседовала с Хартвигсеном, и я своими ушами слышал, как она сообщила, что вспотела за едой. И даже не покраснела! Сперва я подумал: отсутствие культурного круга привело к этой преувеличенной непринуждённости. Простодушный Хартвигсен мог Бог знает чем её потчевать, ничуть не смущая её. Четыре серебряных амура стояли у колонн по четырём углам столовой. Они держали канделябры. Хартвигсен сказал со значением:
– Ангелки опять сошли на землю, как я погляжу!
– Да, – засмеялась в ответ баронесса, – мой старый папочка украсил было ими свою кровать, но светлые ангелы там оказались не к месту!
Как умела она при случае выразиться чересчур откровенно! И неужто из презрения к нам ей необходимо было прикидываться настолько уж грубой!
Я беседовал с детьми, они моё прибежище и отрада, они показывали мне рисунки и книжки, мы играли в триктрак[4]. Время от времени я вслушивался в речи купцов из рыбачьих селений, они беседовали с Маком и старались к нему подольститься. Кофе сервировали на большой веранде, к нему подали ликёр, да, ничего не пожалели. Мак со всеми был чрезвычайно любезен. Мужчин обнесли длинными трубками, жёны сидели тихо и слушали, что говорили мужья; иногда они перешёптывались.
Хартвигсен тоже взял трубку и стакан. От вина за обедом он сделался непринуждённей, ликёр и вовсе развязал ему язык. Кажется, он взялся показать этим жителям рыбачьих селений, что он чувствует себя у Мака как дома, он сам выбрал себе трубку и расхаживал по веранде, будто с детства привык к подобной обстановке. Сущий ребёнок. Он единственный явился во фраке, но ничуть этим не смущался и то и дело одёргивал фалды. Хоть он и был компаньон Мака и так несметно богат, отчего-то не ему, а Маку выказывали мелкие купцы своё почтение.
– Касаемо цен на муку и зерно, – говорил Хартвигсен, – мы же эти товары франко берём. Русскому – ему бы только сразу сбыть, чтоб поскорее деньги, а мы в любое время, круглый год товар возим.
Купец смотрит на Мака, смотрит на Хартвигсена и учтиво осведомляется:
– Но цена-то не всё круглый год одна, так в какую же пору ваша милость скорее купит товар?
Тут Мак замечает, что смотритель маяка остался в столовой, он тотчас идёт за ним, чтобы пригласить его на веранду пить кофе.
Оставшись один, Хартвигсен всё по-своему объясняет купцу:
– В такой огромной стране, как Россия, мало ли отчего меняются цены на хлеб. Припустят, к примеру, дожди. Дороги и развезёт. Крестьянину с урожаем не добраться до города. Ну, цены в Архангельске и подскочат.
– Вона как! – дивится купец.
– Так обстоит дело насчёт ячменя, – говорит Хартвигсен, ещё больше увлекаясь, – однако вышеозначенные причины так же само влияют и на рожь.
Но он уж и вовсе оживился, когда к столу подошла баронесса.
– Нам и депеши шлют. Как цена на пшеницу, зерно и всё такое прочее – вверх полезла – значит, должон не теряться и делать закупки.
Знаний у Хартвигсена не хватало, но благодушие и простота выручали его. Если рядом не было никого, кого бы он стеснялся, он всё больше и больше смелел, уже не следил за своей речью и тогда говорил, как его земляки-поморы. Главный его собеседник, столь учтиво его расспрашивавший, сказал:
– Как же, ваша милость – и всем-то нам звезда путеводная.
Но рядом теперь была баронесса, и взгляд Хартвигсена на вещи тотчас сделался шире.
– Ну, мы небось по свету поездили, поглядели, видели Берген и прочее, так что знаем свой шесток.
– Эко-ся! – говорит купец и качает головой, оценивая шутку Хартвигсена.
Баронесса тоже качает головой и говорит, глядя ему прямо в глаза:
– Нет уж, Хартвигсен, никто не сомневается в том, что вы звезда путеводная.
– Ну, если вы так считаете… – отвечает он скромно. Но чтобы не ударить перед ней лицом в грязь, он прибавляет:
– Однако должен сказать, что примерно несколько тыщ таких молодцов, как я, в Бергене найдётся.
– Эко-ся! – опять восклицает купец, совершенно потрясённый остроумием Хартвигсена.
Роза стоит в гостиной. Я подхожу к ней и обращаю её внимание на стакан красного вина, который она оставила на столе. Гостиная такая большая, и так далеко стоит этот стакан, он такой рдяный и одинокий, он будто горит на солнце.
– Да-да, – отвечает мне Роза, но мысли её далеко. Верно, она приревновала Хартвигсена к своей подруге баронессе и не в шутку задумалась о том, не переселиться ли ей в дом Хартвигсена, чтобы там управлять хозяйством. Она покружила вокруг кофейного стола на веранде и снова хотела уйти в гостиную, не находя себя покоя.
Тут Хартвигсен ей сказал со всем своим благодушием:
– Вы бы присели к нам, Роза. Вместе скоротали бы времечко за стаканчиком.
Она улыбнулась, и мне показалось, что случилось чудо, что она влюбилась в Хартвигсена. Она села за стол.
А я прошёл по веранде и вышел с веранды во двор. Во дворе тоже было на что поглядеть. Я погулял и вернулся, на столе уже стоял тодди. Мак почти не пил, Хартвигсен, кажется, пил не больше него, но оба то и дело потчевали гостей. Настроение переменилось. Один купец спросил у другого, сколько времени на его часах. Тот уклонился от ответа, и Мак сказал деликатно: «Сейчас всего три часа пополудни». Немного погодя купец снова спрашивает у приятеля: «Сколько у тебя на часах?». Тот сидит, как на горящих угольях, уже пожилой человек, он краснеет, как девица. Ну что за дети – эти северяне! Этот купец щеголял роскошной волосяной цепочкой с золотым запором, но часов в кармане у него не было. И приятель потешался над ним.
Мимо веранды проходил Крючочник, и мы услышали птичий гомон. Мак подозвал Крючочника и пригласил к столу. И вот на веранде был лес, полный пения птиц; но Крючочник и вида не подавал, что причастен к этому пению, он сидел и с самой невинной миной разглядывал разноцветные стёкла.
Потом Роза играла на фортепьяно. Она по-прежнему не находила себе покоя, то и дело озиралась на сидевшее на веранде общество.
– Ну, если вам не угодно слушать, я не буду играть! – сказала она и поднялась.