Примерно три месяца (земных) прошло, прежде чем они сплели золотую сеть для ловли радиоволн.
Но вот телескоп готов. Изрезаны на ленты двести пятьдесят золотых листов, сооружена антенна ценою в шесть миллионов долларов, по расчетам Рениса — самая дорогая в истории человечества. И солнце, забираясь в зенит, отражается в лентах. Блестит золотое плетение, вспыхивают слепящие блики…
При земных радиотелескопах строятся специальные башни, чтобы приемник оказался в фокусе. На астероиде обошлись без башни, отчасти потому, что не было уверенности, где окажется фокус. Просто с соседней скалы спустили еще одну золотую ленту, Роберт на руках прошел по ней и повис над телескопом. Легко быть акробатом тому, кто весит четверть кило.
Солнце между тем поднималось в зенит, и вместе с ним уверенно взбирались вверх самые яркие звезды небосвода — белая Венера и голубоватая Земля.
Роберт раскачивался на своей золотой плети, словно паук на паутинке. Старшие, задрав голову, смотрели на него. Их приемники были настроены на волну Роба. Они тоже слушали… как бы из вторых рук, ретрансляцию.
Шорохи, треск, гул доносились до них, какие-то электрические происшествия в пространстве, то ли свист летящих электронов, то ли грохот сталкивающихся галактик.
Неужели ничего не выйдет? Неужели зря трудились? Впрочем, не трудов жалко. Жалко разбитых надежд.
Нечаева смотрит на Рениса. Если он съязвит, она не выдержит… ударит его… или разревется… или расхохочется истерически.
“Не надо распускаться, не надо…” — уговаривает она себя.
И вдруг Роберт кричит во все горло:
— Слышу… слышу… Волна восемьдесят два сантиметра! Подстраивайтесь!
Теперь и Надежда Петровна слышит. Сквозь свист, гул и скрежет прорывается простенький мотив, веселая детская песенка:
Начинаем, начинаем,
Начинаем передачу для ребят…
У Надежды Петровны щиплет в носу.
“Московское… — шепчет она. — Вадик смотрит сейчас”.
Она все забывает, что Вадик ее давно вырос, думает о нем как о ребенке.
Московское!.. Наше!
Нечаева плачет, всхлипывая, шмыгая носом, глотая счастливые слезы. Ведь она восемь лет не была дома, два года не слышала родною языка…
Все, кто хочет нас послушать,
Пусть скорее к телевизору спешат…
Москва была слышна три минуты: песенка, звон часов, урок лепки для самых маленьких… Потом Земля вышла из зенита, голос ее замер.
Отрывки из пьес, кусочки музыкальных произведений (по поводу каждого взрослые спорили — кто композитор?). Фрагменты статей без начала и без конца — о сельском хозяйстве, об искусстве, о международном положении, о воспитании вежливости… Все было дорого отшельникам, все записывалось в журнал, обсуждалось много раз. Земля заговорила, повеяло воздухом Родины. Жизнь тесного мирка стала содержательнее, богаче, даже легче. Не приходилось насильственно вовлекать себя в придуманные дела.
К сожалению, ничего им не удалось услышать о космических исследованиях, ни слова о том, что их ищут, надеются найти.
Конечно, они сразу же вспомнили о принципе обратимости. Принцип этот можно изложить так: если маленькая станция слышит мощную, стало быть, и мощная может услышать передачу с маленькой. Иначе говоря московская телевизионная станция могла бы услышать их, если бы прислушивалась.
Но для этого требовалось, чтобы земные радиостанции были направлены на астероид именно в тот момент, когда Земля находится в зените над золотым телескопом, и чтобы Роберт в это время висел в фокусе и кричал: “Спасите!”, и чтобы земные станции настроились именно на эту волну.
Впрочем, не требовалось висеть над телескопом и кричать “караул” пять минут подряд. Удобнее и разумнее было подвести к фокусу ток, поместить там разрядник с прерывателем, посылать всемирные, всекосмические сигналы: три коротеньких, три длинных, три коротеньких:
SOS! Спасите от смерти!
Они не жалели тока. Пока работал разрядник, выключались все лампочки, все аккумуляторы, даже приборы отопления и очистки воздуха. И золота не пожалели. Ведь провод тоже пришлось делать из золота, тянуть целых шесть километров от солнечной станции до телескопа.
Потом они построили второй телескоп, в двадцати километрах от вулкана, чтобы посылать сигналы бедствия в другие часы. Туда тоже сделали проводку.
Жизнь приобрела смысл и краски, на горизонте забрезжил свет. В свободные минуты все трое подсчитывали шансы на возвращение. Конечно, они увидят людей еще не скоро: от Земли сюда почти год пути, месяца два надо положить на снаряжение экспедиции. Важно, чтобы их услышали. С удовольствием вспоминали они, сколько радиотелескопов на Земле: в Советском Союзе, в Англии, в Америке, в Чехословакии, в Италии. На Луне тоже есть радиотелескоп. А на Марсе? Когда они покидали Землю семь лет назад, обсерваторию на Марсе уже проектировали. Прошло столько лет, может быть, она уже вступила в строй? Может быть, имеет смысл посылать SOS и на Марс? Это лишний шанс на удачу.
А Марс как раз в зените в другие часы, не одновременно с Землей.
Про Марс вспомнил Ренис. Он принимал горячее участие во всех работах, даже взял на себя посылку сигналов. Только золота из своей доли не выдавал.
— А зачем вам золото? — говорил он Нечаевой. — Для вас это просто металл. Вы сдадите его в фонд внешней торговли или для нужд электротехнических лабораторий. А я из каждого листа выжму тончайшие наслаждения, вам недоступные.
— Недоступные или ненужные? — спрашивала Нечаева.
— Я построю себе дворец, — вслух мечтал Ренис. — Одна комната будет янтарная, другая — из слоновой кости, в третьей — мои золотые листы на стенах вместо обоев. Устрою картинную галерею для себя, для одного себя. Были когда-то на свете премудрый Леонардо, жизнелюбивый Рубенс, сентиментальный Грёз, томный Гоген, писали, вкладывали душу в полотна, страдали…
А я куплю их души и на стенки повешу, пусть щекочут мои нервы… Потом придут ученые, расскажут про самые интересные открытия, будут упрашивать помочь. И я скажу: “Вот вам миллион на теорему Ферма, все равно ее никто решить не может. А на борьбу с раком не просите, людей и так слишком много”.
— Варварство какое! Замоскворецкое самодурство! — возмущалась Нечаева.
Ренис пожимал плечами:
— Называйте как хотите, вам этого не понять. Вы женщина среднего уровня, а я из породы избранных. Бог знал, кому вручать богатство, уж я-то сумею воспользоваться. Позову знаменитейших певиц, пусть рассеивают мою скуку. Корреспонденты прибегут спрашивать мое мнение о Земле и космосе. Я скажу им: “По моим наблюдениям, космос обширнее”. И во всех газетах перепечатают, в учебниках цитировать будут: “Космос обширнее, как метко сказал наш знаменитый господин Ренис, в чьих словах звон золота”.
— Не все люди продаются, — заметила Надежда Петровна.
Она имела в виду советских людей, а Ренис понял по-своему:
— Знаю, знаю, вы скажете, что любовь не продается. А ваш Вадим (“Не трогайте Вадима!” — воскликнула Нечаева) не ухаживал за вами, не дарил духи и цветы? Думаете, за дешевые подарки разрешается полюбить, а за дорогие нельзя? Думаете, со знаменитым путешественником приятно пройтись под ручку, а со знаменитым богачом неприятно? У вас просто воображения не хватает. Уверяю вас, меня будут любить молодые, красивые, изящные, будут любить за шубу из натурального меха, за машину под цвет шубы, за фарфоровую комнату в моем дворце. На таких, как вы, я и смотреть не стану.
Нечаева удивлялась. Зачем Ренис говорит все это вслух? Он же знает, что она возмущается и негодует. Дразнит ее, что ли? Или каждому человеку нужно высказаться, открыть свою душу, хотя бы даже врагу?
— Вы делите шкуру неубитого медведя, — говорила она, чтобы прекратить это неприятное саморазоблачение. — Никто не знает, когда за нами придет ракета. Может быть, вы будете древним старичком тогда.