И почти без перехода лето. Пульс стучит в висках вагонным перестуком, горят уши, горит лицо. Тугие нитки растворяются, кровь мурашками бежит в приставленные кисти рук и ступни. Жаром пышут румяные щеки, горячо глазам, горячо во всем мире. Все звуки становятся напряжённо-гулкими, краски насыщенными, а очертания смутными, формы как бы тают в горячем воздухе. Чувства обострены, я вижу невидимое. Вижу, как в моем черепе плещется горячее озеро, и на берегу его извилистый Тетеас.
Он суетится, разжигая костёр, он колет клетки на дрова, щепки летят брызгами, топор тук-тук. Дымят поленья, искры прочерчивают темнеющее сознание. “Тетеас, не надо! Тетеас, больно!”
Просыпаюсь в поту. Слышу встревоженный голос Граве:
— Ису, осторожнее, температура сорок и девять. Человек в бреду, у него мутится сознание. Отметь, что это центр терморегулировки, и покидай его немедленно.
Затем чёрная меланхолия. Лежу в прострации, глаза полузакрыты, ладони на простыне. Все противно, все гнусно, никчёмно и безнадёжно. Я сам ничтожный, жалкий старичишка, надежды на омоложение беспочвенны. И вообще омолаживать меня незачем, потому что все мысли мои банальны, все слова бездарны, все планы необоснованны. Никому не нужен я ни в космосе, ни на Земле. Единственно разумное — немедленно удавиться. Но я не удавлюсь — не хватит воли и энергии, так и буду прозябать жалко, позорно, гадко.
Почему я скис? Реакция после жара?
Бывало у меня такое настроение после тяжкой усталости, часам к десяти вечера, а в последнее время и к шести. Я знаю, умом знаю, мыслям наперекор, что спорить с самим собой не надо, надо выспаться — к утру пройдёт. Утро вечера мудрёнее и жизнерадостнее.
Но обхожусь без сна. Вдруг утро начинается само собой. Мир превосходен и захватывающе интересен. Моя спальня — сад, вся она в гаммах ароматов, песнях шелеста, шороха и перезвона. Я сам молодец, я умница, я все так хорошо понимаю и чувствую. У меня дар сверхсознания, мне открыто истинное великолепие вещей. Как хорошо любоваться, как хорошо дышать, ходить, стоять на ногах и на голове! А ну-ка, встану на голову. Вот так — мах ногами, ступни вытянуты. Получилось! До чего же занятен мир, когда смотришь на него снизу вверх! Восторг! Экстаз! А петь я смогу в такой позе? Ну-ка: “Не счесть алмазов в каменных пещерах…”
Господи, что это я разыгрался? На каком основании?
И вспоминается основание. Где-то в мозгу у меня копошится стальной волосок по имени Тетеас. На этот раз он докопался до центра эмоций, до клеток горя и радости. Как раз незадолго до моего отбытия учёные Земли нашли эти центры у крыс и кошек. Научились вводить туда электроды, вызывать наслаждение электрическими импульсами. И подопытные крысы сутками нажимали педаль, включая ток. Жали и жали, отказываясь от сна, отказываясь от пищи. Наслаждались ничем и падали в изнеможении, упившись ничем.
И вот я в роли подопытной крысы. Я — не я лично, я — паяц, которого дёргают за ниточку. Я рояль, я обязан издавать звуки, когда нажимают клавиши. Нажали “до” — я веселюсь, нажали “ре” — плачу. На “ми” жадно глотаю пищу, на “фа” меня тошнит от сытости, “соль” — мечтаю о свиданиях, “ля” — хочу спать…
— А я не желаю подчиняться. На “ля” не буду спать.
— До! До-диез! До-до-до!
Не рояль. Не намерен радоваться. Напрягаюсь. Кусаю губы, чтобы сдержать дурацкую улыбку. Стараюсь думать о неприятном. Как скверно, что я пустил к себе в мозг эту бесцеремонную змейку. Я больше не Человек, я раб её экспериментов. Кончена разумная жизнь. Попался на приманку молодости, обманули, теперь плачь об утерянной свободе! Ага, я хочу плакать, а не радоваться! Не будет кретинских смешков. Чья взяла?
Голос Тетеаса:
— Есу Граве, докладываю, что клетки центра почему-то теряют чувствительность. На прежние импульсы реагируют гораздо слабее. Повысилось электрическое сопротивление. Может быть, объект устал, опыт надо отложить?
— Ты устал, Человек, хочешь отдохнуть?
Гилик выдаёт меня:
— Ничего не устал. Это он напрягается, чтобы удержаться от смеха.
— Человек, это очень важно. Значит, ты можешь усилием воли подавить центр радости? Ису Тетеас, надо исследовать, по каким каналам приходит в таламус торможение. Напрягись, пожалуйста, Человек. А теперь расслабляйся, старайся не гасить радость.
Радуюсь по заказу. Радуюсь по просьбе.
Крыса! Если не рояль, то крыса.
Но вот приходит день, когда Тетеас, пока ещё не очень уверенно, объявляет:
— Есть гипотеза. Мне представляется, что я разобрался. Главную роль тут играет центр горя, он и расположен в самом средоточии информации, на перекрёстке нервных путей. В момент перенапряжения сильные токи разрушают соседние центры — кислотности, терморегуляции и прочие.
— Это правдоподобно, — сказал я. — У нас считают, что язва желудка — болезнь нервного происхождения.
— Ещё я заметил, — продолжает Тетеас, — что оболочки нервов здесь особенно тонкие. Похоже на электрические предохранители: вставляется в цепь слабое звено; всегда известно, где перегорит в первую очередь. Видимо, пароксизмы горя пережигают нервную связь мозга с гипофизом, прекращается регулировка желез, и отсюда старческие болезни.
Граве замечает, что такое правило было бы целесообразным и с точки зрения естественного отбора. Законы Дарвина действуют на всех планетах. Многочисленные горести означают несоответствие организма внешней среде, неприспособленность. И природа спешит списать неудачника, чтобы он поменьше жил и поменьше оставил бы потомства.
— Гипотезу можно принять за основу, — заключает Граве.
— Но её проверить надо, — говорит Тетеас скромно. — Мне нужно большое, чрезмерное горе. Я пробовал вызвать его механическим раздражением, но Человек тормозит. Человек, не сопротивляйся! Прошу тебя, помоги мне! Усиль горе. Как ты возбуждаешь себя? Воображением? Вообрази что-нибудь очень горестное.
“Рояль, сыграй печальное! Траурный марш, пожалуйста!”
Я полагал, что мне ничего не стоит вообразить тоску. Воображать — моя профессия. Допустим, я потерял деньги, крупную сумму. Впрочем, деньги — дело наживное. Допустим, я потерял рукопись. Работал пять лет и потерял.
Но тоска почему-то не получается. Я представляю себе, как я сижу, обхватив голову руками, и думаю, что мужества терять не надо. Остались черновики, остались планы, образы, мысли. То, что сочинялось пять лет, за два года может быть восстановлено. Словесные находки забудутся, ну и что ж? Те находки я нашёл, найду другие.
— Человек, ты опять тормозишь!
Нет, надо вообразить что-нибудь безнадёжно непоправимое. Смерть, например. Что может быть непоправимее смерти? Что может быть огорчительнее для меня лично?
Вот я умираю, лежу на больничной койке. Вокруг стерильная белизна больницы, кислый запах лекарств, пролитых на блюдечко. Измождённое лицо жены, постно-меланхоличные физиономии прочих родственников, вымученные слова о том, что я сегодня выгляжу гораздо лучше. Внуки, томясь, косятся на часы, прикидывают, сколько ещё надо высидеть для приличия. У сына лицо озабоченное, притворяться ему не надо, хлопот предостаточно: паспорт сдавать, справку получить, венок заказывать, мамочку утешать, поддерживать. Жена плачет искренне: со мной уходит её самостоятельная жизнь, уходит в прошлое, в воспоминания, теперь она будет бабушкой при внуках, придатком к семейству. За ней суровое лицо медсёстры: сестра недовольна — кажется, этот больной затеял умирать ночью, на дежурстве не поспишь. О чем думаю я? Ни о чём. Я дышу, вкладывая усилия в дыхание, во вдохи и выдохи. Что-то клокочет, царапает, давит, душит, но я дышу, уповая (единственная мысль), что потом будет легче.
— Человек, ты мне не помогаешь ничуть.
Да, верно, тоски я не ощущаю. Подавляет профессионализм — я занят подысканием слов. Оказывается, не такое у меня воображение: нужно артистическое вживание в образ, а я воображаю, как выглядит неприятное, какие сравнения подобрать для описания.
Гилик говорит:
— Слабовата фантазия у этих хилых фантастов. Я бы надеялся больше на физические действия. Если дать по шее как следует, он огорчится сильнее.