Взатхлой скучище подземелья, во мраке и холоде, голодной Золотинке ничего иного не оставалось, как гадать. Значит ли этот мрак утро или мается та же мутная ночь? День ли считать или вечер? И как понимать, что никто не идет? Стоит ли радоваться, что упрятанного с глаз долой пигалика забыли или, напротив, готовиться к худшему?
Сначала она взбодрилась, понимая так, что чем скучнее ей здесь в подземелье, тем хуже, должно быть, приходится Рукосилу — кто упрекнет Золотинку в том, что она не находила оснований желать тирану добра? И если действительно старичку «поплохело», гадала далее Золотинка, так «поплохело», что и совсем плохо — хуже некуда, если это и в самом деле так, то что ж — мир, может быть, обойдется теперь без подвигов! В сущности, ничего иного Золотинка и не желала — если мир обойдется, то уж она тем более. Все уладится понемногу само собой, так что благополучно забытой в бездельном заключении Золотинке останется только выбраться на волю — что само по себе далеко не подвиг! — да посмотреть, как они там управляются.
Отчего же не посмотреть на досуге?
Пока что однако время тянулось тускло и безнадежно, где-то по щелям таились оцепенелые клопы, дурные голоса стражи накатывались случайным бормочущим всплеском, словно блудливая волна в безветрии… И Золотинка волей-неволей начинала склоняться к мысли, что там, наверху, где что-то, может статься, еще и происходит, все складывается не лучшим образом. Живой и здоровенький пуще прежнего Рукосил отдал приказ сгноить пигалика в темноте и в забвении.
Словом, Золотинка успела выказать себя с не совсем обычной стороны, проявив несдержанность, нетерпение и мнительность (что ни в коей мере не соответствовало ее природным задаткам), когда за ней пришли. Кузнец, не говоря худого, расковал цепи; благообразный молодой щеголь, что распоряжался стражей, оглядывал освещенную факелами камеру с каким-то брезгливым любопытством, как человек чуждый житейской скверны. И это наводило на мысль о значительных переменах наверху. Золотинка все больше волновалась, угадывая, что кровавое правление Рукосила подошло к бесславному и жалкому концу. Именно так, к бесславному и жалкому, Золотинка готова была настаивать на этом, хотя и черпала свои суждения в области чистейших предположений. Она волновалась.
В самом деле, щеголеватый пристав, отмеченный даже известной обходительностью ухватки (обходительность эта, впрочем, не простиралась так далеко, чтобы отменить стражу), провел пигалика тюремными ужасами, через какие-то подвальные помещения, где пахло конюшней и бездельничали товарищи тех, кто сопровождал Золотинку, и выпустил ее на солнечный дворик перед решетчатыми воротами. За воротами в узкой улочке Вышгорода стояла запряженная четверней карета, и провожатый с некоторый подобием поклона — отмеренного настолько точно, что невозможно было виновного в этой неосторожности уличить — сказал:
— Прошу вас, сударь. Вы поедете здесь. — Вторая часть приглашения изрядно портила первую, ибо содержала в себе несомнительный приказ. Окружившая карету стража и верховые лучники нимало не противоречили этому впечатлению.
А когда Золотинка, не поднимаясь еще по крутой подножке, заглянула вовнутрь, для чего пришлось потянуться на цыпочки, потому что пол кареты находился выше подбородка, она увидела башмаки, чулки, колени в таком избытке, что смелые предположения, будто карету подали под одного маленького пигалика, пришлось оставить.
Внутри тесного кузова, где с известным удобством могли бы разместиться лишь четверо мужчин или одна женщина со служанкой, набилось шестеро.
— Здравствуйте, господа хорошие! — сказала Золотинка, приветствуя разношерстное общество, в котором она к своему удовольствию усмотрела и женщину — приятную девушку с томным округлым подбородком.
Кое-кто ответил пигалику легким, неуверенным кивком, некоторые не пошли дальше слабо выраженного бровями недоумения, а девушка, нагнувшись, чтобы видеть пигалика из-за жирной груди заслонившего ее толстяка, хотя ничего и не сказала, но выразила малышу молчаливое сочувствие. Ближайшие соседи поджали ноги, позволяя ступить. С каким-то свирепым усердием стража захлопнула дверцу, кони рванули, и Золотинка оказалась на коленях холеного, хорошо одетого господина по правую руку от входа, который сказал ей без особой любезности:
— Держаться нужно, милейший!
Обескураженная, Золотинка поднялась, чтобы уцепиться за стойку дверцы, но тут же скакавший обок с каретой всадник прикрикнул с истошной тревогой в голосе:
— Садись! У окна не стоять! Не соваться!
Так что ничего не оставалось, как свалиться спутникам под ноги, что Золотинка и сделала, с извинением хлопнувшись задом на что-то жесткое, что оказалось при ближайшем рассмотрении не башмаком и не пряжкой, а цепью. Кандалы принадлежали обросшему недельной щетиной, изможденному человеку, что сидел в углу напротив цветущей девушки и был настолько необходителен, что, набиваясь в спутники такой славной барышне, не озаботился посетить предварительно цирюльника и кузнеца.
— А что, — сказала Золотинка, обводя глазами неразговорчивых спутников, — верно говорят, что великий государь Рукосил-Могут скончался?
Нет, это было неверно! Настолько неверно, что ответом пигалику было испуганное молчание. Кто-то крякнул весьма выразительно. Может быть, это был черноволосый с короткой стриженной бородой и усами красавчик в стеганном кафтане, который уже сейчас обливался потом в невыносимой близости к толстяку, зажавшему его в угол, тогда как по другую руку от толстяка, в другом углу, притулилась, не имея ни малейшей надежды спасти свои юбки девушка. Впрочем, если красивый молодой человек в стеганном кафтане и имел в виду что-то многозначительное, то тотчас при общем настороженном внимании притворился, что крякнул от тесноты. Во что и не трудно было поверить. Розовощекий толстяк с едва обозначенным подбородком обвел языком губы; от тряской езды дрожали сдобные его щеки, мягкая широкая шляпа осела на круглой голове, как сырое тесто. Что касается девушки, то она внимательно посмотрела на пигалика, и во взгляде этом Золотинка прочла укор.
Недолгое время спустя, когда карета грохотала уже по улицам Толпеня и стало ясно, что везут к перевозу, толстяк порылся в пристроенной на коленях ковровой сумке, где имелся, судя по всему, изрядный запас домашней снеди и принялся есть, в глубоком расстройстве чувств роняя изо рта крошки. Устроившись в ногах не без удобства, Золотинка с настойчивым любопытством (не особенно скрывая и зависти) провожала каждый кусок на пути его из торбы ко рту и наконец на том берегу Белой — карета плавно колыхалась на подъеме, кони тянули шагом — вынудила толстяка поперхнуться. К тому времени он был уж достаточно сыт, настолько сыт, что, не имея повода беспокоиться о еде, должен был вспомнить о своем затруднительном положении, тревога и неизвестность вновь омрачили его гладкое лицо.
— Между прочим, — заметил за спиной Золотинки кандальник, — последний раз я видел кусок колбасы четыре месяца назад.
— А сыр? — оживилась Золотинка, бросая признательный взгляд на товарища по несчастью.
— Сыр? — с натугой утомленного человека проговорил кандальник.
— Такой круглый, — напомнила Золотинка, — а еще бывает колесом. Желтый.
— Боже, Род Вседержитель! — воскликнул толстяк с потешным расстройством. — Простите меня ради бога, товарищи! И в самом деле… прошу вас! — Беспокойными руками он полез в торбу, извлекая оттуда сыры, хлеб, бутылку и тут же засовывая часть этого богатства обратно, потому что невозможно было разместить все на коленях. — Собственно, это жена! — продолжал он извиняться. — Держите! И вы, маленький друг, тоже проголодались?.. Это жена… Пристав вынул меня, простите, прямо из постели… из теплой постели… да. Она, Марта, она… ничего не успела положить. Она плакала. Марта плакала! Она тоже плакала. Какое несчастье! Какое несчастье! Боже, Род Вседержитель, спаси и сохрани!
Слезы показались в глазах толстяка и покатились, совершенно не меняя общего обеспокоенного выражения, казалось, он даже и не замечал, что плачет, продолжая опустошать торбу, по мере того как спутники разбирали снедь.