— Значит, я правильно понимаю, что вы любили друг друга? — спрашивал Хрун, перегнувшись через стойку, словно тянулся рассмотреть затерявшуюся внизу, на арене девчушку.
— Правильно, — шептала пигалица так тихо, что Золотинка и в пяти шагах напрягала слух. Но обличитель уж знал ответ!
— Да! — гремел он на весь зал без малейшего послабления. — Карпан и Яреня любили! Взявшись за руки, они бродили по заброшенным выработкам Соляной горы, где причудливые каменные цветы украшают берега черного, как ночь, озера. Где покойно и тихо, где слышен вздох сердца, а недвижные воды отражают все ту же ночь. Ничего… кроме двух, вот уже слившихся в один фонарей… Так это было? — наклонившись в сторону арены, спросил Хрун. Пигалица не утверждала, но и не отрицала — только краснела, слишком подтверждая тем самые поэтические предположения обличителя.
— Я знаю, что заставляю вас страдать… простите. И все же, расскажите нам, как складывались ваши отношения, о зарождении чувства. Попробуйте. Это нужно всем нам, чтобы помнить и любить Карпана.
— Рассказывать? — переспросила пигалица, вытирая потные ладошки. Она тронула золотое ожерелье на груди, тут же отдернула руку, и опять облизнула губы. — Что рассказывать?
— Я понимаю… — кивнул Хрун, который зорко наблюдал за пигалицей. — Хорошо понимаю. Душевное целомудрие мешает вам тревожить воображение соотечественников трогательными повествованиями о чистом и ясном счастье двух любящих сердец, одно из которых вспыхнуло у нас на глазах — и сгорело. Возлюбленный Ярени, ее жених, мужественный юноша Карпан, стал первой жертвой искреня. Карпан бросился тушить искрень в числе первых и погиб, скончался от тяжелых ожогов восемь дней спустя… Вы ведь собирались пожениться? — спросил обличитель, возвратившись к свидетельнице.
— Че-рез два-а дня-а, — вытянула девушка, начиная захлебываться. — Я все равно… его-о-о лю-блю-ю…
— Яреня плачет! — возвестил обличитель, отстранившись от стойки. — По лицу ее текут слезы, — сказал он, присмотревшись. — Горло перехватило, она рыдает и не может говорить. — Он указал на пигалицу, которая, закусив губу, встряхивала головой, словно пыталась избавиться от чего-то невыносимо прилипчивого и болезненного. — Прошел год после смерти Карпана…
— Мы-мы… — замычала Яреня, — получили разрешение на ребенка.
— Молодым людям улыбнулась удача! — вскричал обличитель, разобрав лепет пигалицы. — Другим семейным парам приходится ждать годами, а Карпан с Яреней получили от городского совета замечательный свадебный подарок: разрешение на первого ребенка им обещали сразу ко дню свадьбы! И уже через девять месяцев крошечный пигалик или пигалица восхитил бы мир своим криком. Ребенок этот, увы! не родился.
Яреня разрыдалась, глотая слезы, и Золотинка, покосившись по сторонам, убедилась, что у многих пигаликов глаза уж на мокром месте.
— Можно я пойду? — всхлипнула Яреня.
— Если бы ты нашла силы рассказать нам об Карпане… Юношу не воскресить, но благодаря твоим словам пусть он побудет с нами…
Как ни была подавлена Золотинка, она все же сохраняла достаточно здравого смысла… чувство справедливости подсказывало ей, что обличитель Хрун, по существу, прав, возвращая Оману его собственные риторические коленца. Ибо смерть Карпана лежала на совести Золотинки, которая, конечно же, не хотела ничьей смерти и уж совсем не помышляла о том — ни сном, ни духом! — чтобы разлучить несчастную пигалицу Яреню с возлюбленным. (Неужели же у них так туго с возлюбленными, между прочим? — мелькнула мысль-паразит). Нет, ничего этого Золотинка не хотела. И можно было бы защищаться, если бы ее обвиняли в том, что хотела.
Скоро Золотинка перестала различать свидетелей, впечатляющая череда их угнетала воображение. Выступали близкие, друзья, но все больше соратники погибших в борьбе с искренем и его последствиями. То было мужественное и скорбное, разложенное на множество голосов повествование, так что, в конце концов, и самые лица сливались, стирались в памяти подробности, даже самые впечатляющие, — оставалось беспросветное чувство вины.
Заседание закончилось только к вечеру, после двух перерывов, один из которых продолжался больше часа. Тупо и оглушено приняла Золотинка неизбежное: черный песок хлынул, наполнив чашу доверху. Весы перекосились в сторону обвинения.
— Утра вечера мудренее! — пытался взбодрить Золотинку Оман, но и сам пребывал в растерянности.
Напускная живость оправдателя утомляла Золотинку, она постаралась отделаться от Омана, покорно, но едва ли что понимая, согласившись со всем, что он пытался втолковывать. Легла рано и заснула тяжелым сном со множеством муторных, словно переходящих в явь, сновидений.
Большая часть их скользнула бесследно и затерялась в той призрачной двойной жизни, которую мы ведем во сне; осталось нечто несуразное, с чем Золотинка и проснулась, озадаченная. Мнилось ей ночью, что некто, имеющий власть распоряжаться (кажется, Рукосил в лучшую свою пору, но это осталось без прояснения), выдал ей разрешение завести ребенка. Вне очереди, как поняла Золотинка. И, помнится, ее нисколько не смутило то понятное даже во сне обстоятельство, что разрешение было только одно (нечто завернутое в пеленки, но без лица и примет), а их с Юлием двое. Напротив, она откровенно обрадовалось, что теперь-то уж, когда у нее на руках разрешение, Юлий не отвертится. И опять — загадка ночного сознания — Золотинка отлично понимала, что значит это «не отвертится», хотя немало бы затруднилось растолковать понятие поточнее, если бы кто-нибудь потребовал у нее отчета. «Не отвертится» — все еще ликовала она, когда обнаружила, что Юлий уходит. Растворяется, обращаясь бестелесной тенью… и вот — его нет. Она закричала — без голоса. А как же разрешение, разрешение как? «Вот оно, — вернулся Юлий, похлопывая карман. — Я его забираю. Все равно оно тебе не понадобится».
Под впечатлением этих слов Золотинка и проснулась. Первая, полусознательная мысль ее была, что Юлий жив. Иначе, зачем же ему понадобилось разрешение на ребенка? Выманил, одолжил на время или вовсе отнял — тут нельзя было разобраться, главное, Юлий отлично знал, что разрешение одно, но не «на двоих»… И, значит, жив. С этим Золотинка проснулась уже окончательно. И сколько ни пыталась потом жмурить глаза, притворяясь спящей, чтобы досмотреть сон и прояснить подробности, проследить, сколько удастся, как же Юлий употребит драгоценный «вид на ребенка», который заполучил в полное свое и единоличное распоряжение, — грядущее ускользало. На этом пришлось остановиться: тебе оно не понадобится. Это надо было считать установленным более или менее твердо.
Под обаянием пророческого видения Золотинка мутно понимала Омана, который уединился с нею с утра, чтобы обсудить образ действий на последнее оставшееся заседание — оправдательное.
— Хорошего мало. То есть совсем мало. Не ошибусь, если скажу, что даже самый мрачный взгляд на положение дел имеет под собой основания, — разглагольствовал оправдатель, сунув руки в карманы расстегнутого разлетайкой кафтана, преувеличенно длинного, почти до щиколоток. Вид у Омана был вялый и брезгливый, если не угнетенный, то уж точно недовольный. Во всяком случае, не выспавшийся. — И сможешь ли ты сказать? Искренне. Убедительно и страстно. Трогательно, но не теряя достоинства — у нас этого не любят, чтоб на коленях. Сможешь? А под конец подпустить слезу. Как бы не совладав с собой. Но без нарочитости. Сможешь? Уверена ли ты в себе настолько, чтоб меня успокоить?
Оман, понятно же, имел высокий образец, на который равнялся, — свое собственное блистательное выступление, что давеча потрясло народ, Золотинку и самого оратора. Он трезво сознавал, как мало у Золотинки надежды превзойти памятный успех, а без этого, по видимости, нечего было надеяться на победу.
— Вообще-то до этого не далеко — до слез, — уныло отвечала Золотинка. — Однако не обещаю.
— Сле-езы… — с какой-то ужасной, не совсем понятной многозначительностью тянул пигалик, снисходительно и жалостливо оглядывая Золотинку снизу вверх.