Сыч же сидит в кипящей бочке и только из-под черных бровей зыркает – слово в оправдание сказать не дают. Он эту секретаршу с девок еще знал, когда-то в коммуне «Красный суконщик» состояла, где коммунары жили как скот, стадом. У нее фамилия была какая-то неблагозвучная, так поменяла ее, стала Виктория Маркс, а сама красивая была, тело словно из белой липы точенное. За это ее выбрали и голую по городу на телеге возили с плакатом «Долой стыд!».
Со стыдом комсомольцы так и не справились, коммуну распустили, а девица эта в начальницах оказалась и сама теперь нравам, стыду и поведению учила.
Тут один член, что заведовал в районе борьбой с религией и предрассудками, увидел в кадке кипящую воду и говорит:
– Товарищи, товарищи, минуту внимания! Тут и по моей части есть. Сейчас мы произведем разоблачение. Может ли человек находится в крутом кипятке?
– Не может! – подтвердила комиссия.
– Это значит, в кадке он спрятал насос. Ногой незаметно давит, воздух качает, отчего пузыри идут!
Да и сунул руку в воду. Но вначале не понял или не ожидал, так не сразу-то руку выдернул. А когда заорал, то уже обварился: кисть у него багровая стала и тут же начала раздуваться, как шар. Все забегали в поисках чего-нибудь, хотя бы холодной воды, чтоб не так палило, или помочиться на руку предлагали, мол, помогает при ожогах. Наконец побежали гурьбой с мельницы к омуту, в холодной воде отмачивать.
И осталась одна комсомольская вожачка. Сыч подумал: ну сейчас вынесет приговор! Но она облокотилась на край кадки, осторожно потрогала воду пальчиком, после чего уставилась ему в лицо и улыбается.
– Вот, Сыч, ты и попался, – говорит торжественным полушепотом. – Долго мы тебя караулили, все никак не могли с поличным взять. На сей раз подвела тебя наша комсомолка.
– Пожалел я Аккулину, – признался он. – А надо было не жалеть...
– Теперь уж поздно! – И ручкой плети бороду ему разглаживает и волосы, верно, чтоб глаза открыть да стебануть.
Глаза освободила от волос, еще ближе склонилась и опять с улыбкой и полушепотом:
– Но я могу все изменить. От лагерей освободить, на мельнице тебя оставить и детей не забирать. И никто никогда не тронет.
Сыч вначале не поверил, какого-нибудь подвоха ожидал, ибо задорные комсомольцы любили над предрассудками дремучими и старыми нравами посмеяться.
– Шутишь, поди? – спросил настороженно.
– Не до шуток мне. – И улыбаться перестала.
– А от меня-то чего за такую услугу?
Виктория Маркс плеть за голенище засунула, на двери посмотрела.
– Знаешь ведь, я тоже в валяльном цехе работала, – другим голосом заговорила, – на осадке войлока...
– Ну и что?
– Легкими заболела.
– Язык покажи.
Она фонарь поближе поднесла и рот открыла: корень языка и все горло в бурую крапинку, в ноздрях ни единой волосинки – от паров кислоты все сгорело...
– Я у хороших врачей лечилась, – проговорила она. – В столичных клиниках лежала по направлению комсомола. А все равно время от времени мокрота и одышка.
– Да я вижу...
– Слово дашь, что вылечишь? И я стану здоровая, как Александра?
– Ты Александру знаешь?
– И Фросю знаю.
Думать тут некогда было, вот-вот комиссия с улицы завалится, а секретарша хоть и была главная, но таила свою болезнь и желание лечиться.
– Я-то слово дам, но чем ты поклянешься, что потом детей не возьмут и меня не тронут? – спрашивает. – В комсомольское слово я не верю.
– Матерью клянусь, – сказала секретарша и перекрестилась.
– Ох, смотри, девка...
– Жди завтра ночью. – Она выдернула плеть и пошла в двери. – Но если не вылечишь, шарлатан, – сгною!..
– С утра ничего не ешь, – вслед сказал Сыч.
Сам же выскочил из бочки, быстренько оделся, чтоб голым не застукали, сел и стал комиссию ждать. Но комиссия даже на мельницу не зашла, посовещалась на плотине – бу-бу-бу да бу-бу-бу, лишь милиционер заглянул, кулак показал.
– Ну, Сыч! Последнее тебе предупреждение!
Сели в телеги, Аккулину посадили и ночью же уехали в Ельню. Сыч побежал в избу, откинул батог от двери – дети спят себе на полатях и лягаются во сне...
К ночи Сыч приготовил кадку, уложил ребятишек и стал ждать секретаршу. Думал, верхом примчится, раз начальница, а она прибрела пешей, на голове платочек темненький, вместо кожанки и галифе – платье старушечье, узелок на руке. От вчерашней надменной улыбки тоже ничего не осталось – ну прямо послушница монастырская.
Привел на мельницу, поставил и раздеть хотел, но Виктория по рукам ему, дескать, сама. Сыч в тот же миг изорвал в лохмотья ее одежду вместе с исподним, взял за талию и засадил в кадку, так что она и ойкнуть не успела – лишь груди руками прикрыла.
– Неужели стыда не изжила? – ухмыльнулся он. – Титьки-то когда-то всему городу показывала.
– Лечи давай, нечего старое поминать! И руками меня больше не хапай.
– Будешь дичиться – пользовать не стану, – предупредил и сам заскочил в отвар – только брызги полетели.
Виктория Маркс притихла, но слышно в темноте – зубы чакают и вода в кадке трясется.
– Боишься, что ли? – спросил он.
– Замерзла, – отозвалась дрожащим голоском. – Вода холодная...
Отвар в самом деле был горячим, но все они, в первый раз оказавшись с ним в кадке, начинали дрожать, да не от холода, от того, что души у них давно застыли и их даже в кипятке не сразу отмочишь и прогреешь. А когда душа холодная, легкие слабятся, тепла-то нет. Ведь иные женщины по двадцать лет работают в валяльном, и ничего им не делается, только здоровеют от тяжелого труда.
Этой сейчас хоть до кипятка воду доведи, еще пуще знобить начнет – знакомое дело. Сыч нащупал ее лицо и стал чистить: глаза отваром промыл, уши, потом пальцами в рот залез, горло достал и там, сколько мог, обмыл – так обыкновенно новорожденных чистят. Затем ее пупок нашел под водой и просто стал гладить, затирать его, ибо чуял там дурную кровь и что тепло через него уходит. Кое-как законопатил сквозняк, секретарша и согрелась, положила голову на его руку и уснула. Часа через три – уж светать начало – вздрогнула, очнулась и опять затряслась.
– Где я? Что со мной?
– В Сычином Гнезде, в кадке паришься, – пробурчал он.
Секретарша окончательно проснулась, услышав его голос, расслабилась.
– Сыч... Мне так хорошо стало.
– Пора вылезать, комсомольцы хватятся. А тебе еще идти далеко...
– Никуда не пойду...
– Как это?
– Я будто в столицу уехала, лечиться по вызову ЦК.
– А попала к шарлатану.
Она ни на мгновение не задумалась.
– Ты и есть шарлатан и распутник. Ведь так не может быть: в бочке поспала с тобой и хорошо стало. Ладно бы с молодым человеком, а то со стариком.
– Ефросинья с Александрой сначала тоже так говорили. Потом изменили мнение...
– С молодыми девками это бывает. Их совратить-то большой прыти не надо. Ты вот меня попробуй соврати!
– И даже не подумаю! Сдалась ты мне...
– Ничего у тебя не получится. Я комсомолка стойкая и потому секретарь!
– Замужем-то была?
– Была, – говорит она. – Пять раз. Это если не считать, что сначала в коммуне «Красный суконщик» жила, где мужья общие.
– Зовут-то тебя как? По-настоящему?
– Виктория Маркс.
– Это я слыхал. А мамка как звала?
– Тебе-то что? Я Виктория.
– Ладно, – согласился Сыч. – Должно быть, детей у тебя много, коль столько раз замуж ходила?
– Раз зачала да скинула... На тебя вот надеюсь.
– Это ты зря, – обреченно сказал он. – Мы договаривались на лечение.
– А ты вылечи! От кого забеременеть, я найду.
И стал ее выхаживать Сыч. Месяц в кадке с ней просидел, другой, а улучшения нет. С девицами легче было, поскольку они хоть и остудились, взялись ледком, но еще корка не толстая и под ней что-то живое булькает. Погреешь, поласкаешь, бородой пощекочешь, а из нее уж и восторг прыщет, на возраст не смотрят, ибо пелена встает перед глазами, туманится голова. И если дитя родит да женскую свою силу почует, то, считай, лет на полста вперед огня хватит. Эта же секретарша не только проморожена насквозь, но еще от холода иссохлась, ибо нутро вымерзло до пустоты, как осенняя лужа. А поглядеть снаружи да послушать – молодая еще, приятная и умная; не подумаешь, что от женской ее природы ничего не осталось. Про таких говорят – конь с яйцами. Но раз слово дал, надо пользовать, может, где-то и осталась капля, так если ее немного разбавить своим огнем, глядишь, и оживет.