В дальнейшем Иван Степанович убедился в том, что Антон прекрасно знал кораблестроительную литературу — отечественную, иностранную, новую, старую и даже петровских и допетровских времен, что знал он историю постройки чуть ли не каждого сколько-нибудь значительного корабля — в любой стране, в любом веке, знал организацию производства на большинстве крупных заводов и верфей мира; тут же на первом попавшемся под руку листке бумаги он мог вычертить план каждого из этих предприятий и дать ему обстоятельную критическую оценку. С Антоном можно было говорить о заклепках, о гребных винтах, о турбинах, о запасе плавучести корабля, об остойчивости — о чем угодно; обо всем он имел свое, определенное, точное суждение.
В его возрасте Иван Степанович не обладал таким запасом знаний, такой эрудицией. Почему? Не потому ли, что и возраст Советской страны двадцать — двадцать пять лет назад был иным, не потому ли, что и советская наука в ту пору была куда как моложе и советская практика куда как беднее опытом? И не потому ли, что таков закон жизни: одни поколения расчищают путь другим, и те, другие, уже не спотыкаются о камни, по которым прошли старшие?
Антон рассказал Ивану Степановичу, как он учился в институте:
— С девяти утра до десяти вечера сидел на лекциях и в библиотеке. Тринадцать часов в сутки. Из них надо исключить час на обед. Значит, двенадцать. И так шесть лет, считая работу над дипломным проектом. Перемножим… Двенадцать на триста шестьдесят пять — число дней в году, и еще на шесть — число лет. Получается более двадцати шести тысяч учебных часов. Ну, несколько меньше: летом — в июле, августе — я работал менее яростно. Округлим. Допустим, двадцать пять тысяч часов. Можно за такое время кое-что сделать? Можно, Иван Степанович. Гору свернуть можно.
— Надо обладать дьявольским упорством. Молодого человека и в кино тянет, и на вечеринку, и в театр, и с девушкой поболтать. Себя помню, пять часов занятий в день — потолок! Упорство необходимо фантастическое.
— У нас в группе было трое таких упрямцев. Все — фронтовики.
— Познали люди цену времени, цену часу и минуте.
— Главное, Иван Степанович, познали цену жизни. Слишком она короткая, чтобы можно было ее тратить зря.
— Да, — задумчиво произнес Иван Степанович, — и цели наши слишком велики, чтобы идти к ним вразвалочку. Так и тянет броситься бегом. По себе знаю: буквально страдаешь, изо дня в день видя корабль на стапеле. Какая медленная, кропотливая работа!
День за днем крепло уважение Ивана Степановича к Антону. К тому самому мальчишке, который как-то незаметно вырос и вот встал в ряд с командирами советского кораблестроения, плечом к плечу с ним, с Иваном Степановичем, пятидесятилетним, седеющим человеком. Иван Степанович звал его к себе в трудных случаях, когда надо было посоветоваться. Сам ходил к нему.
«Великая сила — Журбины», — говорил иной раз он самому себе, по, поминая Журбиных, думал о чем-то таком, что невозможно ограничить рамками одной семьи, о чем-то огромном, гигантском, что владеет судьбами мира, судьбами всего человечества.
Как-то часов в восемь вечера Иван Степанович зашел в цех. Он увидел там Антона, профорга участка, председателя цехового комитета и Горбунова.
— Ну что я могу сделать, товарищи? Кто я такой для его? — спрашивал Антон.
— Как кто? Брат! — доказывал председатель цехкома. — Брат!
— Что случилось? — поинтересовался Иван Степанович.
Профорг участка указал рукой на переплетение металлических конструкций в среднем пролете. Это был кондуктор для сборки секций корабля. На одной из балок кондуктора сидел электросварщик, лицо его закрывала защитная маска. Работал он быстро, ловко, притом спокойно; и никак нельзя было понять, что так взволновало профсоюзных работников.
— Не ушел после дневной смены, Иван Степанович, — объяснил Горбунов. — Придется акт писать.
— Кто он, как фамилия?
— Антона Ильича брат, Константин Журбин.
— И хотят, чтобы я его стащил оттуда за шиворот, — со смехом сказал Антон. — Я ему брат дома, здесь мы с ним равны. Освободите, товарищи, от непосильного труда. Не могу я заниматься перевоспитанием своих братьев.
— Журбин! — крикнул Иван Степанович. — Журбин! Слезать давай, слезать! Что за безобразие!
— Вот кончу — слезу, — ответил Костя, не оборачиваясь.
— Журбин! — снова окрикнул Иван Степанович. — Ты понимаешь, что делаешь?
— А что именно? — Костя выключил аппарат, поднял щиток с лица.
— Что именно? Вот что. Если «Би-би-си» или «Голос Америки» узнают о твоей выходке, они же на весь мир о принудительном труде заблажат.
— И так блажат, товарищ директор. Все равно врать будут, хоть три часа в день работай. На них равняться!.. На понедельник это оставлять, что ли? Да у меня воскресенье тогда пропадет.
— Как пропадет?
— Очень просто. Дела осталось на копейку, а висеть над тобой будет. Не люблю, когда недоделано.
— Слезай!
— Не надо, Иван Степанович. — Антон взял директора под руку. — Ничего не выйдет.
Но Иван Степанович не успокоился. После выходного дня он вызвал Костю к себе в кабинет, принялся отчитывать.
— «Би-би-си» — ладно, как-нибудь стерпим, — сказал он. — Хуже — когда сверхурочные часы тень на весь завод бросают. Не военное время. Не умеем, скажут о нас, работать ритмично, по графику, по плану, штурмовщину насаждаем. Понял?
— Не понял, — ответил Костя смело. — Какая же это штурмовщина! Нас отец чему учил с детства? И за обедом все доедать, не оставлять ни кусочка, и работу на полдороге не бросать.
— Норму ты до гудка выполнил?
— На сто сорок.
— Где же полдороги, Журбин? Полторы дороги!
— Не хотелось оставлять на понедельник.
— Твоего хотения не спрашивают. Есть дисциплина, есть трудовой распорядок, ему и подчиняйся.
— Снова непонятно, Иван Степанович. Я что у вас — батрак? Я рабочий!
Так они и не сговорились — директор и рабочий.
Иван Степанович после ухода Кости вспомнил те времена, когда он, комсомольский руководитель, боролся с лодырями, летунами, прогульщиками, когда вот так же вызывал к себе молодых ребят и доказывал им необходимость трудиться по-новому, сознательно, по-социалистически. И часто ничего не добивался.
«Ты хозяин завода», — объяснял он.
«Какой же я хозяин! — ухмылялся парень. — Хозяин — директор. Наше дело вкалывать и денежки получать».
Вступив в зрелый возраст, Иван Степанович любил мысленно обозревать путь, какой на его глазах прошла страна и какой он тоже прошел вместе с нею. Он считал, что человеку полезно смотреть не только в будущее, но и в пережитое. Иначе не с чем сравнивать достигнутое, а без сравнения невозможно и оценить. Этот Костя Журбин, он твердо знает, что человек в Советском Союзе имеет право на труд — так сказано в Конституции; и не только на труд — на свободное творчество. Но знает ли Костя, что в то время, когда он родился, еще существовала биржа труда и возле нее неделями стояли очереди людей, желавших получить хоть какую-нибудь работу?
Биржа исчезла лишь с началом индустриализации страны. Тогда на воротах каждого завода, на заборе каждой строительной площадки появились объявления: «Требуются…» с длинными перечнями всех, какие только существуют на свете, производственных профессий. Эти объявления Костя видит и сегодня, а о бирже он наверняка и не знает. Так прочно она позабыта народом.
Знает ли Костя о зажигалках, о кражах инструмента, о порче станков? Может быть, знает по рассказам, по книгам, по хрестоматиям, как знает об Азефе, о Гришке Распутине, — не больше.
Знает ли Костя, как трудно было первым ударникам, как их освистывали те, кому они становились поперек дороги, как их тайно преследовали, швыряли в них булыжниками из-за угла? Ему известен только почет, каким окружены сегодня стахановцы.
Нет, Костя многого не знает, очень многого. А Иван Степанович через все это прошел, все испытал. У него есть с чем сравнивать новый день родины. И когда он перед собой ставит рядом того парня, который говорил: «Какой я хозяин? Хозяин — директор», — и Костю, он волнуется, — значит, он не просто прожил столько-то лет, а вступил в другую эпоху.