Жоржетта бежит ко мне, оскалив зубы. Показывает, какие они белые. Вот здорово: мы бегаем по саду и скалимся. Тормозим под носом у взрослых и показываем свои белые зубы. Какой-то незнакомый мужчина показывает зубы нам в ответ. Только ничего не получается. У него все-все зубы гнилые, честное слово! Ни один не белеет в свете фонаря. Мы с Жоржеттой придумали ему прозвище: Гнилые Пеньки. Хи-хи-хи.
— Нельзя к нему подходить, мама сказала!
Это Коринна тут как тут, призывает нас к порядку. Ах да! Я просто не узнала его в темноте. Мы убегаем.
«О женщины, о женщины… О драма…» Другая мамина сестра сменила свет и пластинку. Она поставила свою любимую, Хулио Иглесиаса. Конверт от пластинки приклеился к ее щеке. Она танцует с портретом певца. И подпевает ему. Все смеются. Она его целует. Каждый раз, когда она слышит песню «Ху-у-улио», ее бросает в жар, потом в холод, потом снова в жар. Она «вся обмирает». Это значит, влюблена. Тетя тянет за руку своего друга: потанцуй со мной. Она держит конверт, загораживает им лицо друга — как будто танцует с Хулио Иглесиасом. Все смеются. Даже друг смеется, хотя видно, что ему в лом танцевать за конвертом. Он вертит головой во все стороны, хочет стряхнуть Хулио, но тетя крепко держит конверт. Так он и танцует — деваться некуда.
Жоржетта волнуется. Она то и дело спрашивает маму, можно ли будет ей поесть именинного торта.
— Еще скажут, что я тебя не кормлю! — отвечает ей мама громко, будто в шутку.
Скажет и озирается по сторонам: слышал ли кто? Никто не слышит, все разговаривают. Жоржетта не смеется ее шутке. Она хочет знать, можно ли ей будет поесть торта.
По другую сторону стола Гнилые Пеньки присаживается на стул. Ему интересно.
На третий вопрос моей сестры мама наконец отвечает:
— Да, тебе можно торта, но немного.
Детский врач посоветовал маме проследить за питанием Жоржетты. Если ребенок толстый, то, когда он растет, станет только хуже.
Все говорят, что она лапочка, такая кругленькая. А Коринна ей сказала:
— Ты лапочка, пока еще маленькая, а вырастешь — будешь тушей.
Мне-то другого хочется — чтобы был камамбер. Я не люблю тортов. А теперь нельзя будет отдать свой кусок Жожо. «Ей это вредно». Глупо все-таки получается. Я не люблю, а есть должна, из вежливости, не то мама сделает большие глаза, а Жоржетте нельзя, даже из вежливости, не то она станет тушей, когда вырастет.
Гнилые Пеньки перебирается через два оставшихся стула между ним и мамой. Он приглашает ее танцевать. Мама отказывается. А он все равно не уходит, непременно хочет с ней потанцевать.
— Сибилла!
Это Коринна подает мне знак маме нужна помощь.
— Что?
Мама очень бледная. Она вырывается, а он не отстает. Мы бежим спасать нашу маму.
— Пусти ее! — ору я Гнилым Пенькам и чижу, что он еще и пьяный.
Я крикнула так громко, что взрослые разом перестали танцевать. Ну все, Гнилые Пеньки, ты и не знаешь, на что нарвался, думаю я, потому что вижу, что мой крестный тоже услышал. Он отставляет тарелку с сосисками.
— Ну ты, мудозвон! Хочешь, чтоб я тебя по стене размазал? — рявкает он, и все вокруг замирают.
— Оставь его.
Крестная не хочет, чтобы он его размазал.
Гнилые Пеньки трезвеет на глазах. Пятится, еще немного — и он сам размажется по стене.
— Проваливай, пока я тебе под зад не наподдал.
Гнилые Пеньки тянется за своим пиджаком. Он так дрожит, что даже стул падает.
— Пошел вон, чемпион! — гаркает крестный, и Гнилые Пеньки удирает, как очумелый заяц, под громкий смех.
А дядя как ни в чем не бывало возвращается к сосискам. Праздник продолжается.
Коринна чуть не плачет. Мама тоже.
— Ну надо же… Это что за громила?
Тетина подружка с гадкими волосами опять хочет посплетничать.
— Знаешь, у итальянцев это в порядке вещей… Он старший брат.
Я оглядываюсь на Коринну и Жоржетту — они остались возле мамы.
— Телохранитель при матери и трех малышках. Их отец из-за него носу не кажет.
Ну, люди добрые, вот так сказанула! У этой тетки точно мозги набекрень, да и та, первая, не лучше. Я секунду раздумываю: лягнуть ее, что ли? А уж ноги оттопчу обеим!
— Артистка! Сосиску хочешь?
Крестный издали протягивает мне тарелку.
Я бегу за сосиской, а по дороге вытаскиваю руки из рукавов футболки и переворачиваю ее задом наперед. Лошадка больше не бежит впереди меня. Теперь она бежит сзади.
— О-ля-ля! Одно слово — твоя крестница! — говорит кто-то из гостей, заметив это.
Крестного все поздравляют, сегодня он расстарался: «У него чистые руки».
По мне, так не такие черные, как обычно.
— Ну да? Это называется чистые? — спрашиваю я.
Смотрю и вижу всюду черноту. Если бы я так помыла руки, меня бы, уж наверно, не похвалили. Точно.
— Ну? Белые у него руки.
Как будто никто не видит, какие они у него грязные.
— А это что? Вот, вот, это что, не черное?
И нечего надо мной смеяться, что я, глупая? Он плохо вымыл руки.
— А ты повозись в смазке да мазуте, посмотрим тогда на твои пятерни, какого они будут цвета, — говорит мне крестный.
Он предлагает мне работать с ним. Я бы рада, только мама не разрешит.
Мой крестный — автомеханик. Всю жизнь «с головой в моторах, по уши в мазуте».
— О-ля-ля, одно слово — твоя крестница!
Даже крестная это говорит.
Все смеются, и он тоже.
Мне приятно, когда говорят, что я на него похожа. Это неправда, ну и пусть. Крестного я больше всех люблю.
— Ну, артистка? Что же ты не поцелуешь своего крестного? — вдруг рявкает он, как будто только что пришел.
«Артистка» — это я. Он называет меня «артистка», хотя никогда не видел, как я рисую. «Артистка» — потому что я «горазда на художества», так он говорит. Всех остальных он зовет «валы», «ребятишки» по-итальянски. Даже взрослые для него «валы». А я — «артистка».
Все танцуют. А он танцует только медленные танцы. Приглашает крестную. «Он от нее без ума». У них пятеро детей, а они все равно «любят друг дружку как в первый день».
Когда ставят песню «Che sei bella da morire»,[4] он громко поет ее ей. И все время норовит ее поцеловать. Крестная смеется, но говорит «перестань», потому что целоваться при всех ей неловко.
Да, сразу видно, как он ее любит. Мама не сводит с них глаз, когда они танцуют медленные танцы.
А я медленные танцы не люблю. Как только ставят «слоу», убегаю со всех ног, не то мама меня поймает, и придется танцевать с ней. Очень мне надо целую песню топтаться по кругу с мамой. Во время медленных танцев я успеваю что-нибудь съесть или сбегать кое-куда. А там и другую музыку ставят.
Если я далеко, мама ловит Коринну или Жоржетту. Не знаю, почему ей обязательно надо танцевать с нами. Она одна из взрослых танцует только с детьми.
— Иди пригласи маму на танец, — говорит мне Коринна.
— Сама пригласи!
Терпеть не могу, когда мной командуют.
— Я уже.
— Тогда пусть Жожо.
Жоржетте что, она слушается!
Но вечно отлынивать мне не удается.
— Смотри, она сидит на стуле совсем одна!
Коринна опять чуть не плачет, так ей жалко маму.
— Ну ладно, ладно, — соглашаюсь я. — Только не реви!
После медленного танца все огни гаснут, музыка выключается.
Все, танец кончился. Мне достался самый длинный. Мама говорит мне «спасибо». Хочет меня поцеловать. Вот и хорошо.
Все поют: «С днем рождения тебя-а-а-а-а!!!» Анжелин муж выносит именинный торт. Вид у него довольный-предовольный. И сует торт со свечами ей под нос. Тишина. Сейчас тетя задует свечи. Она глубоко вдыхает, будто собирается прыгнуть с вышки. Дует — но ее муж отодвигает торт: ни одна свеча не погасла. Он оглядывается, смотрит, насмешил ли крестного. Да. Крестный посмеивается.
Муж опять подставляет торт тете под нос. Она дует. Он опять успевает отодвинуть торт. Все свечи горят. Оглядываюсь на Коринну — так я и знала. Она не смеется. Ей не по вкусу такие шутки. Ишь, как губы поджала. Я смотрю на Жоржетту — а она уставилась на торт. Ей надоело ждать, не терпится его попробовать.