Делегаты переглядывались. Говорили друг другу, что Ильич засиделся за границей, не присмотрелся, не разобрался. Но доклад Сталина о мудром разделении труда между правительством и Советом сразу и навсегда утонул в безвозвратном прошлом. Сам Сталин молчал. Отныне ему придется молчать долго. Обороняться будет один Каменев.
Еще из Женевы Ленин предупреждал в письмах, что готов рвать со всяким, кто идет на уступки в вопросах войны, шовинизма и соглашательства с буржуазией. Теперь, лицом к лицу с руководящим слоем партии, он открывает атаку по всей линии. Но вначале он не называет по имени ни одного из большевиков. Если ему нужен живой образец фальши, половинчатости, он указывает пальцем на непартийных, Стеклова или Чхеидзе. Это обычный прием Ленина: никого преждевременно не пригвождать к его позиции, чтобы дать возможность осторожным своевременно выйти из боя и таким путем сразу ослабить будущих открытых противников. Каменев и Сталин считали, что, участвуя в войне после Февраля, солдат и рабочий защищают революцию. Ленин считает, что солдат и рабочий по-прежнему участвуют в войне как подневольные рабы капитала. "Даже наши большевики, -- говорит он, сужая круги над противниками, -- обнаруживают доверчивость к правительству. Объяснить это можно только угаром революции. Это -- гибель социализма... Если так, нам не по пути. Пусть лучше останусь в меньшинстве". Это не просто ораторская угроза. Это ясно и до конца продуманный путь.
Не называя ни Каменева, ни Сталина, Ленин вынужден, однако, назвать газету: "Правда" требует от правительства, чтобы оно отказалось от аннексий. Требовать от правительства капиталистов, чтобы оно отказалось от аннексий, -- чепуха, вопиющая издевка..." Сдерживаемое негодование прорывается здесь высокой нотой. Но оратор немедленно берет себя в руки: он хочет сказать не меньше того, что нужно, но ничего лишнего. Мимоходом, вскользь Ленин дает несравненные правила революционной политики: "Когда массы заявляют, что не хотят завоеваний, -- я им верю. Когда Гучков и Львов говорят, что не хотят завоеваний, -- они обманщики. Когда рабочий говорит, что хочет обороны страны, -- в нем говорит инстинкт угнетенного человека". Этот критерий, если назвать его по имени, кажется прост, как сама жизнь. Но трудность в том и состоит, чтобы вовремя назвать его по имени.
По поводу воззвания Совета "К народам всего мира", которое дало повод либеральной "Речи" заявить в свое время, что тема пацифизма развертывается у нас в идеологию, общую с нашими союзниками, Ленин выразился точнее и ярче: "Что своеобразно в России, это -- гигантски быстрый переход от дикого насилия к самому тонкому обману".
"Воззвание это, -- писал Сталин о манифесте, -- если оно дойдет до широких масс (Запада), без сомнения, вернет сотни и тысячи рабочих к забытому лозунгу "Пролетарии всех стран, соединяйтесь!".
"Воззвание Совета, -- возражает Ленин, -- там нет ни слова, проникнутого классовым сознанием. Там
-- сплошная фразах". Документ, которым гордились доморощенные циммервальдцы, есть в глазах Ленина лишь одно из орудий "самого тонкого обмана".
До приезда Ленина "Правда" вообще не упоминала о циммервальдской левой. Говоря об Интернационале, не указывала о каком. Это Ленин и называл "каутскианством" "Правды". "В Циммервальде и Кинтале, -- заявил он на партийном совещании, -- получил преобладание центр... Мы заявляем, что образовали левую и порвали с центром... Течение левого Циммервальда существует во всех странах мира. Массы должны разбираться, что социализм раскололся во всем мире..."
Три дня перед тем Сталин провозглашал на этом самом совещании свою готовность изживать разногласия с Церетели на основах Циммервальда -- Кинталя, то есть на основах каутскианства. "Я слышу, что в России идет объединительная тенденция, -- говорил Ленин, -- объединение с оборонцами -- это предательство социализма. Я думаю, что лучше остаться одному, как Либкнехт. Один против 110!" Обвинение в предательстве социализма, пока еще безыменное, здесь не просто крепкое слово: оно полностью выражает отношение Ленина к тем большевикам, которые протягивают палец социал-патриотам. В противовес Сталину, считающему возможным объединиться с меньшевиками, Ленин считает недопустимым носить дальше общее с ними имя социал-демократии. "Лично от себя, -- говорит он, -- предлагаю переменить название партии, назваться Коммунистической партией". "Лично от себя" -- это значит, что никто, ни один из участников совещания не соглашался на этот символический жест окончательного разрыва со Вторым Интернационалом.
"Вы боитесь изменить старым воспоминаниям?"
-- говорит оратор смущенным, недоумевающим, отчасти негодующим делегатам. Но настало время "переменить белье -- надо снять грязную рубашку и надеть чистую". И он снова настаивает: "Не цепляйтесь за старое слово, которое насквозь прогнило. Хотите строить новую партию... и к вам придут все угнетенные".
Пред грандиозностью еще непочатых задач, пред идейной смутой в собственных рядах острая мысль о драгоценном времени, бессмысленно расточаемом на встречи, приветствия, ритуальные резолюции, исторгает у оратора вопль: "Довольно приветствий, резолюций, -- пора начать дело, надо перейти к деловой, трезвой работе!"
Через час Ленин вынужден был повторить свою речь на заранее назначенном общем собрании большевиков и меньшевиков, где она большинству слушателей показалась чем-то средним между издевательством и бредом. Более снисходительные пожимали плечами. Этот человек явно с луны свалился: едва сойдя, после десятилетнего отсутствия, со ступеней Финляндского вокзала, проповедует захват власти пролетариатом. Менее добродушные из патриотов упоминали о пломбированном вагоне. Станкевич свидетельствует, что выступление Ленина очень обрадовало его противников: "Человек, говорящий такие глупости, не опасен. Хорошо, что он приехал, теперь он весь на виду... теперь он сам себя опровергает".
А между тем, при всей смелости революционного захвата, при непреклонной решимости рвать даже и с давними единомышленниками и соратниками, если они неспособны идти в ногу с революцией, речь Ленина, где все части уравновешены между собою, проникнута глубоким реализмом и безошибочным чувством массы. Но именно поэтому она должна была казаться фантастичной скользящим по поверхности демократам.
Большевики -- маленькое меньшинство в советах, а Ленин замышляет захват власти. Разве это не авантюризм? Ни тени авантюризма не было в ленинской постановке вопроса. Ни на минуту не закрывает он глаз на наличие "честного" оборонческого настроения в широких массах. Не растворяясь в них, он не собирается и действовать за их спиною. "Мы не шарлатаны, -- бросает он навстречу будущим возражениям и обвинениям, -- мы должны базироваться только на сознательности масс. Если даже придется остаться в меньшинстве -- пусть. Стоит отказаться на время от руководящего положения, не надо бояться остаться в меньшинстве". Не бояться остаться в меньшинстве, даже одному, как Либкнехт против 110, -- таков лейтмотив речи.
"Настоящее правительство -- Совет рабочих депутатов... В Совете наша партия -- в меньшинстве... Ничего не поделаешь! Нам остается лишь разъяснять, терпеливо, настойчиво, систематически, ошибочность их тактики. Пока мы в меньшинстве -- мы ведем работу критики, дабы избавить массы от обмана. Мы не хотим, чтобы массы нам верили на слово. Мы не шарлатаны. Мы хотим, чтобы массы опытом избавились от своих ошибок". Не бояться оставаться в меньшинстве! Не на всегда, а на время. Час большевизма пробьет. "Наша линия окажется правильной... К нам придет всякий угнетенный, потому что его приведет к нам война. Иного выхода ему нет".
"На объединительном совещании, -- рассказывает Суханов, -- Ленин явился живым воплощением раскола... Помню Богданова (видный меньшевик), сидевшего в двух шагах от ораторской трибуны. Ведь это бред, прерывал он Ленина, это бред сумасшедшего!.. Стыдно аплодировать этой галиматье, кричал он, обращаясь к аудитории, бледный от гнева и презрения, вы позорите себя! Марксисты!"