В организации этой необычайной поездки через неприятельскую страну во время войны сказываются основные черты Ленина-политика: смелость замысла и тщательная предусмотрительность выполнения. В этом великом революционере жил педантический нотариус, который, однако, знал свое место и приступал к составлению своего акта в тот момент, когда это могло помочь делу ниспровержения всех нотариальных актов. Чрезвычайно тщательно разработанные условия проезда через Германию легли в основу своеобразного международного договора между редакцией эмигрантской газеты и империей Гогенцоллерна. Ленин потребовал для транзита полной экстерриториальности: никакого контроля личного состава проезжающих, их паспортов и багажа, ни один человек не имеет права входить по пути в вагон (отсюда легенда о "пломбированном" вагоне). Со своей стороны эмигрантская группа обязывалась настаивать на освобождении из России соответственного числа гражданских пленных
-- немцев и австро-венгерцев.
Совместно с несколькими иностранными революционерами выработана была декларация. "Русские интернационалисты, которые... отправляются теперь в Россию, чтобы служить там делу революции, помогут нам поднять пролетариев других стран, в особенности пролетариев Германии и Австрии, против их правительств" -- так гласил протокол, подписанный Лорио и Гильбо
-- от Франции, Павлом Леви -- от Германии, Платтеном -- от Швейцарии, шведскими левыми депутатами и пр. На этих условиях и с этими предосторожностями выехало в конце марта из Швейцарии 30 русских эмигрантов, даже среди грузов войны -- груз необычайной взрывчатой силы.
В прощальном письме к швейцарским рабочим Ленин напоминал о заявлении центрального органа большевиков осенью 1915 года: если революция приведет в России к власти республиканское правительство, которое захочет продолжать империалистскую войну, то большевики будут против защиты республиканского отечества. Ныне такое положение наступило. "Наш лозунг: никакой поддержки правительству Гучкова -- Милюкова". С этими словами Ленин вступал теперь на территорию революции.
Члены Временного правительства не видели, однако, никакого основания тревожиться. Набоков рассказывает: "В одном из мартовских заседаний Временного правительства, в перерыве, во время продолжавшегося разговора на тему о все развивавшейся большевистской пропаганде, Керенский заявил, по обыкновению истерически похохатывая: "А вот погодите, сам Ленин едет, вот когда начнется по-настоящему..." Керенский был прав: настоящее только еще должно было начаться. Однако министры, по словам Набокова, не видели оснований тревожиться: "Самый факт обращения к Германии в такой мере подорвет авторитет Ленина, что его не придется бояться". Как им вообще и полагается, министры были очень проницательны.
Друзья-ученики выехали встречать Ленина в Финляндию. "Едва войдя в купе и усевшись на диван, -- рассказывает Раскольников, молодой морской офицер и большевик, -- Владимир Ильич тотчас накидывается на Каменева: "Что у вас пишется в "Правде"? Мы видели несколько номеров и здорово вас ругали..." Такова встреча после нескольких лет разлуки. Но это не мешает ей быть сердечной.
Петроградский комитет при содействии военной организации мобилизовал несколько тысяч рабочих и солдат для торжественной встречи Ленина. Дружественный броневой дивизион отрядил на этот предмет все наличные броневики. Комитет решил идти к вокзалу вместе с броневиками: революция уже пробудила пристрастие к этим тупым чудовищам, которых на улицах города так выгодно иметь на своей стороне.
Описание официальной встречи, которая происходила в так называемой царской комнате Финляндского вокзала, составляет очень живую страницу в многотомных и довольно вялых записках Суханова. "В царскую
комнату вошел или, пожалуй, вбежал Ленин, в круглой шляпе, с иззябшим лицом и -- роскошным букетом в руках. Добежав до середины комнаты, он остановился перед Чхеидзе, как будто натолкнувшись на совершенно неожиданное препятствие. И тут Чхеидзе, не покидая своего прежнего угрюмого вида, произнес следующую "приветственную" речь, хорошо выдерживая не только дух, не только редакцию, но и тон нравоучения: "Товарищ Ленин, от имени петербургского Совета и всей революции мы приветствуем вас в России... Но мы полагаем, что главной задачей революционной демократии является сейчас защита нашей революции от всяких на нее посягательств как изнутри, так и извне... Мы надеемся, что вы вместе с нами будете преследовать эти цели". Чхеидзе замолчал. Я растерялся от неожиданности... Но Ленин, видимо, хорошо знал, как отнестись ко всему этому. Он стоял с таким видом, как бы все происходящее ни в малейшей степени его не касалось: осматривался по сторонам, разглядывал окружающие лица и даже потолок "царской" комнаты, поправляя свой букет (довольно слабо гармонировавший со всей его фигурой), а потом, уже совершенно отвернувшись от делегации Исполнительного комитета, "ответил" так: "Дорогие товарищи солдаты, матросы и рабочие. Я счастлив приветствовать в вашем лице победившую русскую революцию, приветствовать вас как передовой отряд всемирной пролетарской армии... Недалек час, когда, по призыву нашего товарища Карла Либкнехта, народы обратят оружие против своих эксплуататоров-капиталистов... Русская революция, совершенная вами, открыла новую эпоху. Да здравствует всемирная социалистическая революция!.."
Суханов прав -- букет плохо гармонировал с фигурой Ленина, несомненно, мешал ему и стеснял его своей неуместностью на суровом фоне событий. Да и вообще Ленин любил цветы не в букете. Но гораздо больше должна была стеснять его эта официальная и лицемерно-нравоучительная встреча в парадной комнате вокзала. Чхеидзе был лучше своей приветственной речи. Ленина он слегка побаивался. Но ему, несомненно, внушили, что надо одернуть "сектанта" с самого начала. В довершение к речи Чхеидзе, демонстрировавшей плачевный уровень руководства, молодой командир флотского экипажа, говоривший от имени моряков, догадался выразить пожелание, чтобы Ленин стал членом Временного правительства. Так Февральская революция, рыхлая, многословная и еще глуповатая, встречала человека, который приехал с твердым намерением вправить ей мысль и волю. Уже эти первые впечатления, удесятеряя привезенную с собой тревогу, вызывали трудно сдерживаемое чувство протеста. Скорее бы засучить рукава! Апеллируя от Чхеидзе к матросам и рабочим, от защиты отечества -- к международной революции, от Временного правительства -- к Либкнехту, Ленин лишь проделал на вокзале маленькую репетицию всей своей дальнейшей политики.
И все же эта неуклюжая революция сразу и крепко приняла вождя в лоно свое. Солдаты потребовали, чтобы Ленин поместился на одном из броневиков, и ему ничего не оставалось, как выполнить требование. Наступившая ночь придала шествию особую внушительность. При потушенных огнях остальных броневиков тьма прорезывалась ярким светом прожектора машины, на которой ехал Ленин. Луч вырывал из уличного мрака возбужденные секторы рабочих, солдат, матросов, тех самых, которые совершили величайший переворот, но дали власти утечь между пальцев. Военный оркестр несколько раз умолкал по пути, чтобы дать Ленину возможность варьировать свою вокзальную речь перед новыми и новыми слушателями. "Триумф вышел блестящим, -- говорит Суханов, -- и даже довольно символическим".
Во дворце Кшесинской, большевистском штабе в атласном гнезде придворной балерины, -- это сочетание должно было позабавить всегда бодрствующую иронию Ленина, -- опять начались приветствия. Это было уже слишком. Ленин претерпевал потоки хвалебных речей, как нетерпеливый пешеход пережидает дождь под случайными воротами. Он чувствовал искреннюю обрадованность его прибытием, но досадовал, почему эта радость так многословна. Самый тон официальных приветствий казался ему подражательным, аффектированным, словом, заимствованным у мелкобуржуазной демократии, декламаторской, сентиментальной и фальшивой. Он видел, что революция, не определившая еще своих задач и путей, уже создала свой утомительный этикет. Он улыбался добродушно-укоризненно, поглядывая на часы, а моментами, вероятно, непринужденно позевывал. Не успели отзвучать слова последнего приветствия, как необычный гость обрушился на эту аудиторию водопадом страстной мысли, которая слишком часто звучала как бичевание. В тот период искусство стенографии еще не было открыто для большевизма. Никто не делал заметок, все были слишком захвачены происходящим. Речь не сохранилась, осталось только общее впечатление от нее в воспоминаниях слушателей, но и оно подверглось обработке времени: прибавлено было восторгу, убавлено испугу. А между тем основное впечатление речи, даже среди самых близких, было именно впечатление испуга. Все привычные формулы, успевшие приобрести за месяц незыблемую, казалось, прочность от бесчисленных повторений, взрывались одна за другой на глазах аудитории. Краткая ленинская реплика на вокзале, брошенная через голову оторопевшего Чхеидзе, была здесь развита в двухчасовую речь, обращенную непосредственно к петроградским кадрам большевизма.