-- она была не патриотическим взрывом, а самовольно погромной демобилизацией и была прямо направлена против продолжения войны, то есть была сделана ради прекращения войны".
Наряду с верной мыслью эти слова заключают в себе, однако, и клевету. Погромная демобилизация росла на самом деле из войны. Революция не создала, а, наоборот, даже приостановила ее. Дезертирство, чрезвычайно сильное накануне революции, в первые недели после переворота ослабело. Армия выжидала. В надежде, что революция даст мир, солдат не отказывался подпереть плечом фронт: иначе ведь новое правительство и мира не сможет заключить.
"Солдаты определенно высказывают взгляд, -- докладывает 23 марта начальник гренадерской дивизии,
-- что мы можем только обороняться, а не наступать". Военные рапорты и политические доклады на разные лады повторяют эту мысль. Прапорщик Крыленко, старый революционер и будущий верховный главнокомандующий у большевиков, свидетельствовал, что для солдат вопрос о войне разрешался в то время формулой: "Фронт держать, в наступление не идти". На более торжественном, однако вполне искреннем языке это и значило защищать свободу.
"Штыки в землю втыкать нельзя!" Под влиянием смутных и противоречивых настроений, солдаты в те времена отказывались нередко и слушать большевиков. Им казалось, может быть под впечатлением отдельных неумелых речей, что большевики не заботятся об обороне революции и могут помешать правительству заключить мир. В этом солдат чем дальше, тем больше заверяли социал-патриотические газеты и агитаторы. Но не давая подчас большевикам выступать, солдаты с первых дней революции решительно отвергали мысль о наступлении. Столичным политикам это казалось каким-то недоразумением, которое можно устранить, если на солдат как следует нажать. Агитация за войну выросла в чрезвычайной степени. Буржуазная пресса в миллионах экземпляров изображала задачи революции в свете войны до победы. Соглашатели подтягивали этой агитации -- вначале вполголоса, потом смелее. Влияние большевиков, очень слабое в момент переворота, еще более уменьшилось, когда тысячи рабочих, сосланных на фронт за забастовки, покинули ряды армии. Стремление к миру почти не находило, таким образом, открытого и ясного выражения как раз там, где оно было напряженнее всего. Командирам и комиссарам, которые искали утешительных иллюзий, такое положение давало возможность обманываться насчет действительного положения вещей. В статьях и речах того времени нередки утверждения, будто солдаты отказываются от наступления исключительно вследствие неправильного понимания формулы "без аннексий и контрибуций". Соглашатели не щадили себя, разъясняя, что оборонительная война допускает наступление, а иногда и требует его. Как будто дело было в этой схоластике! Наступление означало возобновление войны. Выжидательное держание фронта означало перемирие. Солдатская теория и практика оборонительной войны была формой молчаливого, а в дальнейшем и открытого соглашения с немцами: "Не трогайте нас, и мы вас не тронем". Больше этого армия уже не могла дать войне.
Солдаты тем менее поддавались воинственным увещаниям, что, под видом подготовки к наступлению, реакционное офицерство явно пыталось прибирать вожжи к рукам. В солдатский обиход входила фраза: "Штык против немцев, приклад против внутреннего врага". Штык во всяком случае имел оборонительное назначение. О проливах окопные солдаты не думали. Стремление к миру составляло могучее подпочвенное течение, которое скоро должно было пробиться наружу.
Не отрицая, что уже до революции "замечались" в армии отрицательные явления, Милюков пытался, однако, долгое время после переворота утверждать, что армия была способна осуществить предписанные ей Антантой задачи. "Большевистская пропаганда, -- писал он в качестве историка, -- далеко не сразу проникла на фронт.
Первый месяц или полтора после революции армия оставалась здоровой". Весь вопрос рассматривается в плоскости пропаганды, как будто ею исчерпывается исторический процесс. Под видом запоздалой борьбы с большевиками, которым он приписывает явно мистическую силу, Милюков ведет борьбу с фактами. Мы уже видели, как армия выглядела в действительности. Посмотрим, как сами командиры оценивали ее боеспособность в первые недели и даже дни после переворота.
6 марта главнокомандующий Северным фронтом генерал Рузский сообщает Исполнительному комитету, что начинается полное неподчинение солдат власти; необходим приезд на фронт популярных деятелей, чтобы внести хоть какое-нибудь спокойствие в армию.
Начальник штаба Черноморского флота рассказывает в своих воспоминаниях: "С первых дней революции для меня было ясно, что войну вести нельзя и что она проиграна". Того же мнения держался, по его словам, и Колчак, и если оставался в должности командующего флотом, то только для того, чтобы предохранить офицерский состав от насилий.
Граф Игнатьев, занимавший высокий командный пост в гвардии, писал в марте Набокову: надо отдать себе ясный отчет в том, что война кончена, что мы больше воевать не можем и не будем. Умные люди должны придумать способ ликвидировать войну безболезненно, иначе произойдет катастрофа... Гучков тогда же сказал Набокову, что получает такие письма массами.
Отдельные, по внешности более благоприятные отзывы, крайне редкие, разрушаются обычно дополнительными пояснениями. "Стремление войск к победе осталось, -- доносит командующий 2-й армией Данилов, -- в некоторых частях даже усилилось". Но тут же замечает: "Дисциплина пала... Наступательные действия желательно отложить до тех пор, когда острое положение уляжется (1--3 месяца)". Затем неожиданное добавление: "Из пополнений доходит 50%; если они будут так же таять и впредь и будут так же недисциплинированны, на успех наступления рассчитывать нельзя".
"К оборонительным действиям дивизия вполне способна", -- докладывает доблестный начальник 51-й пехотной дивизии, и тут же присовокупляет: "Необходимо избавить армию от влияния солдатских и рабочих депутатов". Это, однако, совсем не так просто!
Начальник 182-й дивизии докладывает командиру корпуса: "С каждым днем все чаще появлялись недоразумения по пустякам в сущности, но грозные по характеру, все больше и больше нервировались солдаты и тем более офицеры".
Здесь дело идет пока еще о разрозненных свидетельствах, хотя и многочисленных. Но вот 18 марта состоялось в ставке совещание высших чинов по поводу состояния армии. Заключения центральных управлений единодушны. "Укомплектование людьми в ближайшие месяцы подавать на фронт в потребном числе нельзя, ибо во всех запасных частях происходят брожения. Армия переживает болезнь. Наладить отношения между офицерами и солдатами удастся, вероятно, лишь через 2--3 месяца (генералы не понимали, что болезнь будет только еще прогрессировать). Пока же замечается упадок духа среди офицерского состава, брожение в войсках, значительное дезертирство. Боеспособность армии понижена, и рассчитывать на то, что в данное время армия пойдет вперед, очень трудно". Вывод: "Приводить ныне в исполнение намеченные весной активные операции недопустимо".
В следующие за этим недели положение продолжает быстро ухудшаться, и свидетельства множатся без конца.
В конце марта командующий 5-й армией генерал Драгомиров писал генералу Рузскому: "Боевое настроение упало. Не только у солдат нет никакого желания наступать, но даже простое упорство в обороне и то понизилось до степени, угрожающей исходу войны... Политика, широко охватившая все слои армии... заставила всю войсковую массу желать одного -- прекращения войны и возвращения домой".
Генерал Лукомский, один из столпов реакционной ставки, недовольный новыми порядками, перешел в начале революции на командование корпусом и нашел, по его рассказу, что дисциплина держалась еще только в артиллерийских и инженерных частях, в которых было много кадровых офицеров и солдат. "Что же касается всех трех пехотных дивизий, то они были на пути к полному развалу".