Царица, которая всегда учила царя не уступать, пыталась и теперь держаться твердо, 26-го она, с явным расчетом подкрепить ненадежное мужество Николая, телеграфирует ему, что в "городе -- спокойно". Но в вечерней телеграмме вынуждена уже признать, что "совсем нехорошо в городе". В письме она пишет: "Рабочим прямо надо сказать, чтобы они не устраивали стачек, а если будут, то посылать их в наказание на фронт. Совсем не надо стрельбы, нужен только порядок, и не пускать их переходить мосты". Да, нужно немногое: только порядок! А главное -- не пускать рабочих в центр, пусть задыхаются в яростном бессилии своих окраин.
Утром 27-го двинут с фронта на столицу генерал Иванов с георгиевским батальоном и с диктаторскими полномочиями, о которых он, однако, должен объявить лишь по занятии Царского Села. "Трудно себе представить более неподходящее лицо, -- будет вспоминать генерал Деникин, сам упражнявшийся впоследствии в военной диктатуре, -- дряхлый старик, плохо разбиравшийся в политической обстановке, не обладавший уже ни силами, ни энергией, ни волей, ни суровостью". Выбор пал на Иванова по воспоминаниям о первой революции: одиннадцать лет перед тем он усмирял Кронштадт. Но эти годы прошли не бесследно: усмирители одряхлели, усмиряемые возмужали. Северному и Западному фронтам приказано было подготовить войска к отправке на Петроград. Очевидно, считалось, что времени впереди достаточно. Сам Иванов полагал, что все закончится скоро и благополучно, и даже не забыл поручить адъютанту купить в Могилеве провизии для знакомых в Петрограде.
27 февраля, утром, Родзянко послал царю новую телеграмму, которая кончалась словами: "Настал последний час, когда решается судьба родины и династии". Царь сказал министру двора Фредериксу: "Опять этот толстяк Родзянко мне написал разный вздор, на который я ему не буду даже отвечать". Но нет, это не был вздор! И отвечать придется.
Около полудня 27-го в ставке получено донесение Хабалова о восстании Павловского, Волынского, Литовского и Преображенского полков и о необходимости присылки надежных частей с фронта. Через час от военного министра приходит весьма успокоительная телеграмма: "Начавшиеся с утра в некоторых войсковых частях волнения твердо и энергично подавляются верными своему долгу ротами и батальонами... Твердо уверен в скором наступлении спокойствия..." Однако после 7 часов вечера тот же Беляев докладывает уже, что "военный мятеж немногими оставшимися верными долгу чести частями погасить не удается", и просит спешного прибытия действительно надежных частей, притом в достаточном количестве, "для одновременных действий в различных частях города".
Совет министров в этот день счел благовременным собственными силами вытеснить из своей среды предполагаемую причину всех бед: полусумасшедшего министра внутренних дел Протопопова. Одновременно генерал Хабалов пустил в ход заготовленный тайно от правительства акт, объявлявший, по высочайшему повелению, Петроград на осадном положении. Таким образом, и здесь была попытка комбинации горячего с холодным, хотя вряд ли уже преднамеренная, и во всяком случае безнадежная. Даже расклеить листки с объявлением осадного положения по городу не удалось: у градоначальника Балка не оказалось ни клею, ни кистей. У этих властей вообще не клеилось, ибо они уже принадлежали к царству теней.
Главной тенью последнего царского министерства состоял семидесятилетний князь Голицын, заведовавший ранее какими-то благотворительными учреждениями царицы и ею выдвинутый на пост главы правительства в период войны и революции. Когда друзья спрашивали этого "добродушного русского барина, старого рамолика", по определению либерального барона Нольде, зачем он принял такой хлопотливый пост, Голицын отвечал:
"Чтобы было одним приятным воспоминанием более". Этой цели он во всяком случае не достиг. О самочувствии последнего царского правительства в те часы свидетельствует следующий рассказ Родзянко. При первом известии о движении масс к Мариинскому дворцу, где происходили заседания министерства, были немедленно же потушены в здании все огни. Правители хотели одного:
чтобы революция их не заметила. Слух оказался, однако, ложным, нападения не произошло, и когда снова зажгли свет, то кое-кто из членов царского правительства, "к своему удивлению", оказался под столом. Какие он накоплял там воспоминания, не установлено.
Но и самочувствие самого Родзянко было, видимо, не на высоте. В долгих, но тщетных телефонных поисках правительства председатель Думы снова пробует дозвониться до князя Голицына. Тот отвечает ему: "Прошу более ни с чем ко мне не обращаться, я подал в отставку". Услышав эту весть, Родзянко, по рассказу его преданного секретаря, грузно опустился на кресло и закрыл лицо обеими руками... "Боже мой, какой ужас!.. -- Без власти... Анархия... Кровь..." -- и тихо заплакал. При угасании старческого призрака царской власти Родзянко почувствовал себя. несчастным, заброшенным, осиротелым. Как далек он был в этот час от мысли, что завтра ему придется "возглавить" революцию!
Телефонный ответ Голицына объясняется тем, что 27-го вечером совет министров окончательно признал себя неспособным справиться с создавшимся положением и предложил царю во главе правительства лицо, пользующееся общим доверием. Царь ответил Голицыну: "Относительно перемен в личном составе при данных обстоятельствах считаю их недопустимыми. Николай". Каких же еще обстоятельств он дожидался? Одновременно царь требовал принятия "самых решительных мер" для подавления мятежа. Это было легче сказать, чем сделать.
На другой день, 28-го, падает, наконец, духом и неукротимая царица. "Уступки необходимы, -- телеграфирует она Николаю. -- Стачки продолжаются. Много войск перешло на сторону революции. Алике". Понадобилось восстание всей гвардии, всего гарнизона, чтоб заставить гессенскую ревнительницу самодержавия согласиться, что "уступки необходимы". Теперь и царь начинает догадываться, что "этот толстяк Родзянко" сообщал ему не вздор. Николай решает ехать к семье. Возможно, что его в спину слегка подталкивают генералы ставки, которым не по себе.
Царский поезд ехал сперва без происшествий, навстречу выходили, как всегда, урядники и губернаторы. Вдали от революционного вихря, в привычном вагоне, среди привычной свиты, царь, видимо, опять утратил ощущение придвинувшейся вплотную развязки. В 3 часа дня 28-го, когда его судьба уже решена ходом событий, он посылает царице из Вязьмы телеграмму: "Великолепная погода. Надеюсь, чувствуете себя хорошо и спокойно. Много войск послано с фронта. Любящий нежно Ники". Вместо уступок, на которых настаивает даже царица, нежно любящий царь посылает с фронта войска. Но несмотря на "великолепную погоду", царю уже через несколько часов приходится столкнуться с революционной бурей лицом к лицу. Поезд дошел до станции Вишера, дальше железнодорожники его не пропустили: "испорчен мост". Вероятнее всего, этот предлог выдумала сама свита, чтобы скрасить положение. Николай пытался проехать или его пытались провести через Бологое, по Николаевской железной дороге; но поезд не пустили и туда. Это было гораздо нагляднее, чем все петроградские телеграммы. Царь оторвался от ставки и не находил дороги в свою столицу. Простыми железнодорожными "пешками" революция объявила шах королю!
Придворный историограф Дубенский, сопровождавший царя в поезде, записывает в дневнике: "Все признают, что этот ночной поворот в Вишере есть историческая ночь... Для меня совершенно ясно, что вопрос о конституции окончен; она будет введена наверное... Все говорят, что надо только сторговаться с ними, с членами Временного Правительства". Перед опущенным семафором, за которым сгустилась смертельная опасность, граф Фредерике, князь Долгорукий, герцог Лейхтенбергский, все, все высокие господа теперь за конституцию. Они и не думают больше о борьбе. Надо только поторговаться, т. е. попытаться снова обмануть, как в 1905 году.