В комнате, что побольше, имелась большая встроенная кушетка, очень широкая, на которой спали его родители и, на которой, по всей видимости, он и был зачат; вдоль стен стояло несколько полок с книгами, а в дальней комнатке за всегда прикрытой дверью – еще одна кровать, поменьше, на которой спал сам Джон.
От взглядов с улицы жилище отделяли бамбуковые шторы. На полу лежал широкий шерстяной ковер, в некоторых местах истертый до дыр – и теперь, зажмурившись, Джон мог запросто представить узор того ковра своего детства…
Это был настоящий форпост одиночества; иногда в квартире можно было за целый час не услышать ни одного постороннего звука, кроме, разве что, тикания огромных напольных часов, к которому Джон успел привыкнуть с самого раннего детства.
Да, это был его мир – тогда О'Коннер и не желал большего, он и не представлял, что где-то могут быть большие города, в которых происходит какая-то другая, отличная от здешней жизнь.
Видимо это одиночество и сыграло свою роль в жизни подростка – он полюбил его, предпочитая обыкновенным уличным мальчишеским забавам чтение книг и размышление над прочитанным – нигде в Северной Ирландии – а потом, повзрослев, Джон изъездил ее порядочно, вдоль и поперек – не было такой полной, глубокой и совершенной тишины, как там, в Гленарме.
Если бы не периодически возникающие шумные скандалы и драки в остальных квартирах дома, а иногда – и на улице, можно было бы подумать, что Джон живет не в центре поселка, а посредине какого-нибудь бесконечного, бескрайнего леса…
То, что впоследствии окружающие начали определять в его характере как «странности», рано проявилось у О'Коннера – но в Гленарме, где на подростка мало кто обращал внимание (пожалуй, кроме отца, когда тот возвращался с моря), на это было наплевать.
Джон часто вспоминал те дни: обычно он просыпался рано, часов в шесть, и становился в дверях, в тени проема, послушать, как там и сям срываются будильники, печально испуская звон в распахнутые окна: многие мужчины (особенно пожилые или те, у кого не было своего баркаса, чтобы выходить в море) шли работать на небольшой рыбоконсервный завод, что стоял на окраине поселка, и потому они вставали очень рано.
Джон и сам начал прирабатывать на этом заводике с шестнадцати лет: каждое утро, отправляясь к морю, на берегу которого стоял завод, он становился под душ, чтобы согнать остатки сна и, заправив портфель бутербродами, а себя – овсянкой, отбывал.
Улочка, на которой стоял его дом, была узка: два-три несоразмерных дерева, перегибаясь, совали свои ветви в проходы между домами. Цены пустующих квартир на оконных стеклах (население поселка каждый год сокращалось) были выписаны мелом.
Несколько домов рухнули, наверное давно – так давно, что имена их прежних владельцев уже стерлись в памяти обитателей Гленарма, и пустыри на месте рухнувших домов были превращены в автостоянки для старых автомобилей, принадлежавших обитателям Гленарма.
После завтрака, Джон спускался к морю, к месту своей работы, размахивая впереди себя портфелем, свободная рука обычно порхала вокруг лица, воюя с мухами, привлеченными запахом рыбы с консервного завода – чем ближе было к выгребным ямам коптильных цехов, тем чаще взмывали насекомые жужжащим цветистым роем.
Воскрешая в памяти свое отрочество, проведенное в Гленарме, свою работу на том заводике, Джон О'Коннер всегда вспоминал ветерок с моря, сверкание воды и утреннюю зелень.
Обычно, идя на работу, он делал небольшой крюк вокруг больницы, в которой его мать работала медицинской сестрой, идя мимо красной кирпичной стены, с темной громадой двухстворчатых ворот.
Если ворота бывали открыты, у крыльца дожидалась пустая каталка; в правом крыле больницы располагался дом инвалидов и престарелых, и их иногда вывозили в этой каталке на прогулку.
Случалось, из ворот выползал черный микроавтобус похоронного бюро, и служащий, шагая впереди, перекрывал движение на узкой улице.
Выше ворот были большие окна, в которые Джон мог запросто заглянуть с противоположной стороны дороги. Полки вдоль стен огромной комнаты, ряды бутылочек и скляночек – «вот, значит, где все мы будем», – вздыхали жители городка; это был морг.
Больничная территория простиралась почти до самого моря, но тут уже была трава, деревья, высокие балконы корпусов и окна со шторами.
Джон, движимый естественным мальчишеским любопытством, столь объяснимым в его возрасте, часто заглядывал через окна – обычно там сидел кто-нибудь в инвалидном кресле с высокими велосипедными колесами и читал книгу или утреннюю газету. У входа всегда стояло несколько автомобилей с неместными номерами – это был единственный дом престарелых на всю округу, и потому сюда свозили немало чужих стариков.
Эта картина больше нравилась Джону, потому что выглядела ободряюще, мило и по-домашнему; внутри помещения виднелась сверкающая стойка регистратуры освещенного и днем и ночью холла; иногда он приходил сюда к матери во время ее дежурства.
За больницей была маленькая тюрьма – точнее даже, не тюрьма, а обыкновенная местная каталажка, куда обычно помещали задержанных за буйство пьяных рыбаков – наверное, за все время существования Гленарма в поселке не было совершено ни одного мало-мальски серьезного преступления, и потому каталажка обычно пустовала.
Решить, где оказаться лучше, в больнице или в тюрьме – всегда непросто.
Джон, идя на свой консервный завод, часто задавал себе вопрос, что же лучше, и всякий раз, поразмыслив над этой проблемой всерьез, выбирал тюрьму. От нее, по крайнее мере, было ближе к морю, столь любимому подростком.
На заводе Джон занимался сортировкой сельди – оплачивалась эта работа невысоко, однако заработок сына был хорошим подспорьем его семье.
Неприятным было то, что запах свежей рыбы так сильно въедался в кожу рук, что затем отмыть его не представлялось возможным. Школьные учителя (Джон отправлялся в школу прямо с работы) только брезгливо морщились, когда подросток подходил к ним.
Впрочем, они не слишком удивлялись. В Гленарме, этом захолустном городке на самом севере Ольстера, почти половина подростков где-нибудь да подрабатывала – помогая ли отцам чинить сети, копая картошку у окрестных фермеров, работая на том же консервном заводе.
Еще одно воспоминание отрочества намертво врезалось Джону в память: лов сельди и его отец Майкл – эти понятия слились в сознании О'Коннера неразрывно.
Трудно было наверное найти на всем побережье человека, в котором так сильно было развито то сугубо морское равнодушие к несправедливым ударам судьбы, как в Майкле О'Коннере.
Когда люди говорили ему, что буря порвала его снасти, или что его баркас, доверху наполненный дорогой сельдью, пошел ко дну, тот только сплевывал сквозь зубы и говорил пренебрежительно:
– А, плевать!
И тотчас же забывал о сказанном.
Нет, это не было дешевой бравадой – Джон, как никто другой знал, что отец его, на редкость сильный и мужественный человек, терпеть не мог подобные театральные эффекты, которые он всячески презирал.
Майк пользовался в городке славой лучшего и, наверное, самого удачливого рыбака; про него с уважением и завистью говорили:
– Сельдь еще не решила идти ли в залив, а этот О'Коннер уже знает, где надо поставить завод.
Завод – это вручную сделанная из сети западня в двадцать футов длинной и десять футов шириной. Сельдь, идущая ночью большой массой вдоль берега, попадает, благодаря наклону этой сети, в западню, и выбраться уже не может без помощи рыбаков, которые поднимают завод из воды и выбрасывают сельдь в свои баркасы.
Главное – вовремя заметить тот момент, когда вода на поверхности начинает кипеть и пузыриться, как каша в котле.
Обычно, когда таинственное предчувствие уведомляло Майкла о том, что рыба вот-вот «должна пойти», – весь городок переживал несколько тревожных, томительных, напряженных дней.
Дежурные мальчишки день и ночь следили с высоты самых высоких скал за заводами, моторные баркасы держались наготове.