Неожиданно где-то глубоко-глубоко в подсознании у Лиона начал расти маленький пузырек раздражения, который вскоре заслонил собой все.
Как – какой-то ненормальный, наверняка – маньяк – решил пойти на убийство людей, вбил в голову своим детям, что англичане – плохие, что они годны только на то, чтобы их убивать, и теперь он, Лион Мерлинг Хартгейм, должен отвечать за ошибки этого самого Патрика, которого он не видел, никогда не увидит и вряд ли захотел бы видеть, если бы даже ему представилась такая возможность?
Мало того, что он, отправив на тот свет столько людей, причинил их семьям горе и страдание, он еще умудрился посеять в сердцах и душах своих детей семена ненависти?
А теперь он, Лион, должен за все отвечать?
Лион прищурился и с ненавистью посмотрел куда-то впереди себя, будто бы этот злосчастный Патрик стоял тут же, перед ним.
Да, теперь тебе, Лион, будет нелегко…
Да и Джастине – тоже…
Она продолжала всхлипывать.
«Спокойно, Лион, спокойно…
Не надо нервничать, не надо суетиться… Не надо искать виноватых – это, наверное, самое глупое, что только можно вообразить в данной ситуации.
То, что произошло – должно было произойти, и теперь поздно думать о том, чтобы было, если бы Патрик в свое время не стал на путь террора.
Теперь уже поздно.
Вспомни, что ты сам говорил Джастине той ночью, вспомни, что писал Ральф в своих записках…»
Неожиданно на память пришло изречение кардинала, прочитанное им тогда же – Лион вспомнил его так точно, с такой отчетливостью, будто бы тетрадь в потертом кожаном переплете лежала перед ним.
«Если жизнь вне времени, то для чего же она проявляется во времени и пространстве? А для того, что только во времени и пространстве может быть движение, а это движение – ни что иное, как стремление к совершенству, просветлению духа… Времени нет, есть только мгновения. Нет ни настоящего, ни будущего, есть только теперь, сейчас. А в нем-то, в этом мгновении, в этом «теперь» и «сейчас» – и есть наша жизнь. И потому надо полагаться только на то время, в котором ты существуешь…»
«Да, Лион, теперь уже поздно что-то менять.
Ты знал на что шел, ты сам сделал свой выбор…
Успокойся, не думай о людях плохо – это ведь против твоего обыкновения – не так ли?
Почему ты так скверно подумал только что о Патрике – ты ведь никогда не знал его, никогда не видел, никогда не разговаривал с ним…
Надо понять Уолтера: отец, память о нем и все, что с этой памятью связано, для мальчика – свято.
Надо понять и простить…»
Его вывел из оцепенения голос Джастины:
– Лион, как ты думаешь, мы привыкнем к ним?
Он, убрав руку с ее плеча, подвинул стул и уселся напротив.
– Надо бы поставить вопрос иначе: привыкнут ли они к нам…
Джастина покачала головой.
– Да, – согласилась она, – действительно… Ты прав, Лион – прав, как и всегда…
– Нет не всегда, – ответил тот, – теперь я понимаю: мне не следовало встревать в ваш разговор…
– Это ты об Уолтере?
Он кивнул.
– О нем.
Тяжело вздохнув, Джастина подошла к зеркалу и стала пристальным, оценивающим взглядом рассматривать свое опухшее и красное от слез лицо.
– А мне – вновь в колледж святой Магдалины… Через час у меня репетиция…
– Иди, умойся холодной водой, – посоветовал Лион, – тогда не так будет заметно, что ты плакала…
Спустя десять минут Джастина вновь вошла в столовую – теперь она была уже одета, и только по более обильному по сравнению с обычным слою косметики на лице, можно было догадаться, что недавно она плакала.
Лион, подняв голову, удовлетворенно заметил:
– Ну, вот видишь… Все в порядке…
Она вздохнула.
– Не думаю…
– Не переживай, – успокоительным тоном произнес Хартгейм, – во всяком случае, одна вещь меня очень обнадежила…
Джастина насторожилась и недоверчиво покачала головой.
– Не знаю, мой милый, меня ничто уже не обнадеживает… Сегодня я такое пережила…
– А вспомни, что сделала Молли, когда выходила из столовой? – спросил Лион и тут же сам ответил на свой вопрос: – она поцеловала тебя… Не беспокойся, не переживай… Придет время, и все образуется…
– Хотелось бы в это верить, – вздохнула Джастина и, постояв еще какое-то время возле мужа, неслышным шагом вышла из столовой…
В этот момент Лиону почему-то захотелось догнать ее, поцеловать, сказать что-нибудь хорошее, но в последний момент, словно устыдившись своего порыва, он, тяжело вздохнув, отвернулся к окну…
После той неприятной сцены в столовой прошла неделя…
Казалось, все шло своим чередом, как и должно было идти: Джастина каждое утро уходила в колледж на репетиции, и возвращалась несколько позже обычного: близился день премьеры, и ей хотелось дебютировать в новой для себя роли (в качестве режиссера) как можно более успешно.
– Знаешь, – сказала она Лиону, – ведь меня помнят как знаменитую актрису… И потому ждут от меня очень многого… Так что извини – мне придется бывать в колледже святой Магдалины больше, чем я планировала с самого начала…
Лион только махнул рукой.
– Да что ты, можешь не оправдываться… Я ведь знаю, что ты привыкла выкладываться везде и во всем…
– И везде и во всем быть первой – это ты хотел сказать?
– И это тоже…
– Ну, – улыбнулась Джастина, – все-таки, что ни говори, а здоровое честолюбие – это замечательное качество…
– Думаешь, что тут, в Оксфорде тебе удастся удовлетворить его в той степени, в какой ты сама этого хочешь?
Джастина снова улыбнулась – робко, почти застенчиво, и произнесла:
– Знаешь, Юлий Цезарь, о котором мы ставим спектакль, как-то сказал, что лучше быть первым в провинции, чем вторым в Риме…
– Но ведь Оксфорд – не провинция, – возразил Лион.
– К тому же я никогда и ни в чем не была второй… В том числе и в Риме, – ответила Джастина, вспомнив свои итальянские гастроли семи– или восьмилетней, кажется, давности.
Уолтер и Молли тем временем уже ушли в школу – Лиону пришлось выдержать полуторачасовой разговор с ее директором, всеми силами убеждая его «проявить к этим несчастным детям максимум такта и внимания, потому что они не такие, как все».
Лион честно, ничего не скрывая, рассказал директору историю своих приемных детей, делая акценты не столько на терроризме их родного отца, сколько на странной с точки зрения нормального человека неприязни Уолтера к англичанам и ко всему, что связано с Англией.
– В воспитательном доме, где они жили последний год, дети систематически издевались над ними за их ирландский акцент, – сказал тогда Лион, – и потому, мистер Клиффорд, я был бы вам очень признателен… Мне не хотелось бы, чтобы это повторилось вновь… Ну, вы, наверное, понимаете, что я имею в виду…
Директор школы, мистер Клиффорд, добродушного вида толстяк с пышными бакенбардами и округлым животиком, по которому Лион безошибочно определил в нем большого любителя пива и эля, поспешил успокоить его:
– Ну что вы, что вы, мистер Хартгейм… Ведь у нас хорошая частная школа, с прекрасными традициями… Здесь не воспитательный дом, и сыновья кокни[6] у нас не учатся… Да знаете ли вы, сэр, – с пафосом воскликнул мистер Клиффорд, – знаете ли вы, что у нас учатся и дети пэров, и дети из семей настоящей, неподдельной аристократии… Очень многие затем продолжают образование в университете… Нет, не думаю, что в нашей школе возможно что-нибудь подобное… Во всяком случае, если и найдется кто-нибудь, кто станет иронизировать, – мистер Клиффорд сознательно употребил это слово, избегая хлесткого слова «издеваться», – если и найдется какой-нибудь не очень воспитанный молодой человек, которому придет в голову скверная мысль иронизировать над специфическим ирландским произношением ваших детей, то сами ученики одернут его… Нет, нет, что вы…
Как бы там ни было – или же мистер Клиффорд самолично решил проконтролировать ситуацию, или же школа действительно оказалось такой образцовой, как и рассказывал ее директор – во всяком случае ни Молли, ни тем более Уолтер никогда не жаловались, что их обижают только потому, что они – не англичане, а ирландцы…