Да, немало бы я отдал за то, чтобы быть уже на одну ночь старше! Сколько ночей в своей жизни я уже проспал, сколько провел в кино или за письменным столом, но когда у тебя нечем зажечь огонь, то остается только одно занятие – предаваться размышлениям и считать минуты.
До южного, отвесного склона кратера гораздо ближе, чем до сторожки, может быть, час ходьбы. Там, у подножия зеленого обрыва, виднеется несколько деревьев. А под ними что-то есть. Но даже в бинокль отсюда невозможно разглядеть, что именно. Наверное, это всего лишь куст. Но не может ли это оказаться хижиной? У меня в запасе ровно 25 минут до наступления полной темноты. А темнота здесь наступает сразу, мгновенно. Если я сейчас направлюсь к этим деревьям, а потом не найду дороги обратно, то буду плутать в кромешной тьме, совершенно один и невооруженный. Чего доброго, могу зайти в высокую траву или в какой-нибудь овраг, где укрываются хищные животные. А штатив и ящики – это уже нечто, что я могу рассматривать как свое убежище или крепость в этой глуши.
Итак, времени терять нельзя, решать надо немедленно. Ровно 12 минут я могу потратить на то, чтобы быстрым шагом пройти по направлению к этой группе деревьев. Потом надо остановиться и решить, что делать дальше. Если я оттуда разгляжу, что это действительно домик, то оставшихся 12 минут мне хватит на то, чтобы до него добраться. Если же нет, я должен без промедления повернуть назад, чтобы благополучно достичь своей «штаб-квартиры». На всякий случай я разворачиваю сверток с гаечными ключами, а газету, в которую они были завернуты, привязываю сверху к штативу: я боюсь, как бы не потерять из виду эту тонконогую штуковину.
После этого я отправляюсь в путь, но по дороге все время оборачиваюсь и мысленно отмечаю: «Когда будешь возвращаться назад, ты должен ориентироваться вот прямо на эту вершину горы, виднеющуюся над северным краем кратера».
Предательские деревья! Они оказались значительно дальше, чем мне показалось. С собой я захватил только старый спальный мешок и сумку с фотоаппаратами. Иду семимильными шагами и строго слежу по часам. Через 12 минут я останавливаюсь и снова смотрю в бинокль. Деревья едва приблизились. В этом разреженном, прозрачном горном воздухе вечно недооцениваешь расстояния. Теперь я мог бы биться об заклад, что предмет там, под деревьями, всего лишь куст. Но, прежде чем вернуться, я еще раз внимательно осматриваю в бинокль местность.
Вот там, налево от меня, виднеются две тонкие вертикальные полоски. Это могут быть только люди. Или зебры: если смотреть на этих животных прямо в лоб, они выглядят точно так же. После некоторых сомнений я решаю, что это, безусловно, люди. Меняю направление и иду к ним.
Но тут передо мной возникает песчаный овражек в два-три метра глубиной. Когда я из него вылезаю, то загадочных полосок оказывается уже не две, а три. «Если бы это были зебры, то они вряд ли могли все время стоять ко мне точно анфас» – так я себя уговариваю.
А тем временем сумерки все сгущаются, и к тому же приходится пробираться по высокой, до пояса, траве, похожей на тростник. Но под ней, слава богу, сухая земля, а не болото. Теперь я ясно различаю красный огонек. Наверное, костер. На душе у меня становится легче. Это могут быть только масаи.
И это на самом деле они: шесть моранов, то есть молодых воинов, и двое мальчишек лет одиннадцати. Они только что согнали на ночь на ровную площадку, покрытую сухим навозом, стадо из 600 овец. Ни забора, ни колючей ограды. Все восемь масаев заняты тем, что вылавливают из стада маленьких ягнят и сажают их в плетеные загоны, стоящие в самой середине этой площадки. Таким способом их, наверное, укрывают на ночь от хищников. Молодой воин огромного роста идет мне навстречу и пожимает руку:
– Джамбо (здравствуй)!
Я тоже говорю «джамбо». Из того, что этот человек говорит мне дальше, я, разумеется, не понимаю ни слова. Правда, я пытаюсь догадаться. Наполовину по-суахили, наполовину по-английски я объясняю ему, почему я очутился ночью один в степи. Наконец он, кажется, что-то понял, видимо, слово «ндеге». Но потом он оставляет меня одного: ему надо позаботиться о своих овцах.
Эти масаи, видимо, каждую ночь сгоняют сюда свои стада. Посреди площадки для ночлега овец воздвигнуто нечто вроде трехстенного сарайчика из сухих жердей. Сверху на него набросано несколько шкур – от дождя. Перед открытой стороной разведен костер. Я, как цапля, перешагиваю через спящих овец, с трудом находя между ними местечко, куда бы поставить ногу. Лавируя в этом море теплых лохматых овечьих и козьих тел, я добираюсь наконец до шалаша. Два подобных сооружения поставлены и у другого края площадки.
Я перешагиваю через огонь и сажусь возле полуоткрытого маленького шалаша. Внутри он устлан шкурами и циновками. Все восемь масаев один за другим подходят и садятся на корточки вокруг костра. Они меня о чем-то расспрашивают, но я вынужден только пожимать плечами. По всей вероятности, они хотят меня чем-то угостить, потому что в их разговоре несколько раз повторяется слово «чакула», что на языке суахили означает «пища», «еда», «провизия». Но я отрицательно качаю головой: признаться, я побаиваюсь яств масайской кухни. Чего доброго, они предложат мне попить свежей крови или еще что-нибудь в этом роде. Я показал им кусок хлеба, завалявшийся у меня в кармане, но это их ни в чем не убедило.
По знаку самого высокого воина мальчишки притаскивают коричневую короткошерстную овцу. У самого костра ее кладут на спину и связывают ей ноги. Масаи смотрят на меня вопросительно. Что я должен сделать? Просто ума не приложу, чего они от меня хотят. Но тут высокий моран берет свое копье и всаживает его в брюхо животного. Он всовывает копье все глубже и глубже. «Жестоко так медленно закалывать животное», – думаю я, но тут же замечаю, что крови не видно. Оказывается, масаи уже заранее задушили овцу.
Кому здесь по-настоящему приходится работать, так это только мальчишкам. Они ошкуривают животное, потрошат его, разматывают кишки.
Селезенку, печень и кусочки мяса нанизывают на деревянные шампуры. Один конец такого прута втыкают в землю, другой, на котором надето мясо, пригибают к огню. Высокий моран, приветствовавший меня первым, вытаскивает из брюшины прозрачную пленку, пропитанную нутряным салом. Он показывает ее мне и, без сомнения, спрашивает, хороша ли она. Я содрогаюсь при одной мысли о том, что эту пакость придется есть – все равно, будь то в жареном или вареном виде, но проявляю несвойственную мне трусость и киваю головой: «Да». Масаи смеются; не знаю, чем я себя скомпрометировал.
Старший моран протягивает мне прутик с полупрожаренной печенкой. Я беру палочку за два конца и стараюсь отгрызть кусок от этого лакомства. Между прочим, на вкус оно совсем неплохое. Они опять все смеются. Видимо, и у масаев не принято вот так откусывать прямо от целого куска. Один из них вынимает нож и протягивает его мне. Я ем нарочно медленно, потому что знаю, что, как только кончу, мне тут же подадут следующую порцию.
Мораны вешают над огнем большой котел и бросают в него куски баранины. Едят они прямо колоссальными порциями, но ведь они и поработали сегодня немало. Поскольку я отказался съесть наполовину сырое баранье сердце, то один из воинов засовывает его в щель между прутьями шалаша, в котором я буду спать: авось я ночью проснусь и съем его.
Верзила укладывается рядом со мной ногами к огню и закутывается с головой в свое шерстяное одеяло, которое он днем перекидывает через плечо наподобие римской тоги. Я залезаю в свой спальный мешок и подкладываю под голову сумку с фотоаппаратами. Остальные остаются сидеть у костра. Один из парнишек отрезает бараньи ножки и держит их над огнем до тех пор, пока шерсть и кожа не обугливаются. Наверное, это особое лакомство для масаев: эти косточки они грызут с таким же удовольствием, как мы конфеты или другие сладости.
Потом они начинают петь. Одна и та же музыкальная фраза все время поется высокой фистулой, за которой через определенные промежутки следуют две басовые ноты. Разумеется, я не могу понять, о чем поют масаи, но знаю, что они мастера сочинять насмешливые частушки. Так и есть. До меня доносятся взрывы смеха, и несколько раз я различаю слово «ндеге».