Когда до кресла осталось уже совсем немножко, он неожиданно подскочил к Муттер Юдифи, схватил пятнистую, как мертвый лист, руку и робко поцеловал ее, дрожа так, словно коснулся запретной тайны.
— Это еще что за новости? Что тебе здесь надо? — грозно закричала старуха, хотя нежность электрическим током пробегала по старой, остывшей крови.
— Что еще тебе взбрело в голову? — продолжала она уже не столько сердито, сколько удивленно. — Зачем ты сюда пришел да еще руку мне лижешь? Со вчерашнего дня в этом доме с ума можно сойти! А ну, живо в постель!
На это карканье. вышел Мордехай и кое-как вызволил несчастную добычу из рук Муттер Юдифи.
— Оставь ребенка в покое, я тебя прошу, ты же знаешь, со вчерашнего дня он сам не свой, — твердил он, загораживая старухе дорогу. — Когда Муттер Юдифь сердится, она рычит, как лев, а на самом деле она для людей, как роса для травы, — добавил он, обернувшись к перепуганному Эрни, ухватившемуся за фалды его капота. — Перестань дрожать, видишь, лев уже улыбается.
— Ничего я не улыбаюсь!
— Рассказывай кому-нибудь, а не мне! — сказал Мордехай, легонько приглаживая усы. — Ну, ты, бездельник, может, объяснишь мне все-таки, с чего вдруг ты начал лизать руки?
— Не знаю, — пролепетал Эрни, краснея от смущения. — Сам не знаю… так получилось…
— Ни с того, ни с сего? — спросила Муттер Юдифь.
— Да, ни с того, ни с сего, — серьезно ответил Эрни.
Тут Мордехай сильно дернул себя за бороду, чтоб не рассмеяться, но не выдержал и залился тем гордым смехом, какой был у него в молодости. Юдифь тоже расхохоталась, будто заржала. Вконец смущенный Эрни проскочил у деда между ногами и убежал в кухню.
Барышня Блюменталь, тревожно охнув, заключила его в свои объятия.
— Мне просто надоело лежать в кровати. — сказал он, чтобы успокоить ее, и нежно улыбнулся.
Он жадно смотрел на мать, стараясь разглядеть ее другое лицо, скрытое, как он догадывался, за незначительными, затушеванными робостью чертами того лица, которое видно всем, лица служанки. Он присматривался к осторожным движениям, какими она брала посуду, и вдруг впервые заметил, что у нее удивительно белые и узкие кисти.
— Чего ты на меня так смотришь? — спросила она в недоумении. — Я что-нибудь сделала не так?
Она продолжала помешивать суп, держа руку высоко над дымящейся кастрюлей и покачивая другой рукой коляску с новорожденной Рахилью. Эрни сокрушенно впивался взглядом в материнские черты, но не мог отыскать признаков того, другого, скрытого лица. И вдруг он в восторге понял, что душа барышни Блюменталь — это нежная рыбка, серебристая и пугливая, которая стремится юркнуть в обыденность, как в серую мелкую воду.
— Я же ничего такого тебе не сделала? — беспокойно повторила она.
— Нет, нет, — заверил ее потрясенный Эрни. — нисколечко.
— А… у тебя рука болит?
— Да нет, рука тут ни при чем.
Растроганный ее беспокойством, он не спускал с нее глаз и находил, что в ней масса добродетелей. И что ее незначительность достойна Праведника. Он не переставал ею восхищаться, как вдруг она выронила деревянную ложку в кастрюлю и смущенно вскрикнула, словно старалась скрыть волнение, которое испытывала под пристальным взглядом больших влажных глаз собственного сына.
— Ой, знаешь что, — вдруг сказала она ему с улыбкой, — хлеба мало. Может, сходишь? Или тебе не хочется?
— Хочется, хочется, — поспешно ответил Эрни.
Барышня Блюменталь с изумлением заметила, что когда она давала ему деньги, он, как тайный воздыхатель, задержал ее пальцы в своих руках. Мало того! Видимо, отважившись на самую большую крайность, он поднялся на цыпочки и уткнул губы и кончик носа в белую ладонь, из которой только что забрал деньги. Подняв плечи от смущения, он выбежал вон.
Улица была такой свежей и оживленной, что Эрни подумалось, уж не скрывает ли и она чью-то душу под одним из надутых, как щеки, булыжников. Мысль ему понравилась. «А все потому, что я теперь знаю секрет: я — малюсенький-малюсенький!» — рассмеялся Эрни. Он шел то важным шагом, то вприпрыжку и старался настроить себя на серьезный лад. С тех пор как господин Краус, по примеру остальных, выставил у себя в витрине эту странную табличку: «Евреям и собакам вход воспрещен», евреям с Ригенштрассе приходилось покупать хлеб на углу площади Гинденбург, у мадам Гартман. куда и направлялся сейчас Эрни.
Когда он был уже почти у цели, вдруг как из-под земли вырос господин Полчеловека.
Отталкиваясь от земли загрубевшими, как подошвы, ладонями, он катил свою повозочку, на которой его торс возвышался, как скульптура на пьедестале, а вытянутая голова приходилась вровень с головой Эрни. Вместо плошки для подаяний к повозочке была прикреплена военная каска, и медали на разноцветных ленточках украшали лохмотья на груди инвалида.
— Сжальтесь над бедным героем, — гнусавил господин Полчеловека и хитро подмигивал, давая понять, в чем должна выражаться эта жалость.
Эрни немедленно воодушевился и, свернув с дороги, остановился прямо перед повозочкой. Он смотрел на инвалида печальными глазами, как, по его мнению, следовало смотреть, чтобы выразить сочувствие страданиям господина Полчеловека.
А поскольку он при этом чувствовал, что становится «просто совсем маленьким», то и без того обрюзгшее лицо господина Полчеловека раздулось до фантастических размеров. Черный щербатый рот приблизился к Эрни. Затем голубые шары выкатились из красного мяса и расположились в орбитах у Эрни, откуда теперь вытекали две тонкие струйки прозрачной, горячей крови, ужасающе бездушной.
— Долго ты еще будешь на меня пялиться?
Эрни отскочил. Голубые шары горели ненавистью. Она прорывалась короткими молниями, сменяясь холодным мраком затмения. Эрни был ошеломлен, увидев, что калека грозит ему кулаком.
— Я не нарочно, господин Полчеловека. Я просто хотел вам показать… хотел вам сказать, что… я вас люблю, господин Полчеловека. Понимаете, я, лично я, — огорченно объяснил Эрни, отступив подальше.
Инвалид поудобней примостил свое туловище на повозочке, голова раскачивалась из стороны в сторону, лицо то кривилось в гримасе, то успокаивалось. Эрни понял, что душа Полчеловека — это луна, которая безнадежно холодно поблескивает во тьме.
— Эй, ты, — вдруг разъярился инвалид, — кулаки-то у меня еще в порядке!
Пряча, как воришка, перевязанную руку под здоровую. Эрни поспешил удалиться. Инвалид на своей тележке повернулся ему вслед, разверз обросший бородой рот и, заранее смакуя слова, выкрикнул с наивысшим христианским презрением:
— Жидовское отродье!
Не ускоряя шага, Эрни завернул за угол. Тут он вынужден был прислониться к стене, до того колотилось у него Сердце. В ногах тоже стучало, а под коленями ходила пила. Несмотря на скверный характер господина Полчеловека, Эрни неудержимо тянуло представить себе то место, откуда французским снарядом ему вырвало ноги. Вместо ягодиц — сплошной рубец, и на нем — вся тяжесть тела. Разве могут быть такие большие раны?.. Однако же небо привычно синее, и машины мчатся как ни в чем не бывало, едва не задевая тротуар, и люди ходят на здоровых ногах и размахивают здоровыми руками, и голуби облепили фонтан на Гинденбургской площади и попивают из него воду. Что же все-таки случилось?
— Дело, наверно, в том, что я слишком пристально смотрел на него. Наверно, нужно принимать на себя страдания людей так, чтобы они этого не замечали. Да, видимо, все дело в этом, — сокрушенно бормотал Эрни.
Ребенок похвалил себя за новое открытие, но тут же в ужасе заметил, что он перестает быть «просто совсем маленьким» и даже, наоборот, начинает так быстро увеличиваться, что мир доходит ему уже только до щиколоток, а все предметы, поскольку он взирал на них теперь с высоты собственной похвалы, сверхъестественным образом исчезают из его поля зрения. «Вот я уже и не Праведник», — испугался он.
5
Если бы можно было рассказать подробно все, что произошло в течение этого дня, люди разинули бы рты от удивления. Эрни вдруг погрузился в чудесный мир и оказался среди неведомых прежде душ; он запечатлел в своем сердце массу новых объяснений знакомым явлениям, дед открыл ему тайну волшебного ключика, который открывает доступ к невидимым простым глазом лицам; он сам приложил немало усилий, чтобы в единой скорби постичь и куриц и уток, и телят и коров, и кроликов и баранов, и пресноводных рыб и морских, и диких и домашних птиц, включая соловьев и райских птиц, которых, как он знал по слухам, каждый день убивают из чревоугодия; его «я» переходило несколько раз от незначительной малости к прославлению этой малости и к запредельным высотам гордыни. А сколько вышло неприятностей дома из-за его желания принять на себя боль других глазами или ушами, не говоря уже о его необъяснимой потребности прикоснуться к ним руками или губами! Нет, всего не рассказать. Заметим все же, что к концу этого дня, отвергнутый всеми, Эрни от избытка переживаний и из страха перед дедом, который исподтишка грозил ему пальцем, предпринял тактическое отступление на территорию швейной мастерской господина Леви-отца.