Литмир - Электронная Библиотека

– Так что, если меня не комиссуют – а меня обязательно комиссуют, – но если нет, а переведут в другую часть… Это ведь будет не сразу: недели четыре я по комиссиям и диспансерам прокантуюсь – это точно, а там уж до приказа рукой подать. Я после приказа духам шороху дам. Я всласть позверствую! Ученый.

– Как же это так? – Курсант все так говорил, холодно и равнодушно, – нравился он мне чем-то.

– А так. Раз нас, значит, и мы должны. Традиции это армейские. Не могут ведь все на службу болт забить. Нужен порядок. Очередь. Кому-то ведь надо и службу тащить…

– А если война… – улыбнулся курсант, – салабоны в бой первыми? Вперед, а то – вечером на парашу?

– Классовая борьба! – не в строчку ляпнул морячок, не поняв, о чем разговор, а молдаванин почему-то грустно добавил:

– У меня отец поседел за четыре месяца, а волосы были…

Мы сошлись с курсантом с ироническими улыбками и понимащими взглядами и пошептались немножко в уголке.

Он на «губу» попал по глупости – приехал в отпуск, десять дней отгулял, а тут мамаша приболела – он бросился в училище звонить, объяснять: мол, так и так… Ему посочувствовали и отпуск продлили – утешал курсант мамашу целых шесть дней, а по окончании их, наглаженный и начищенный, устремился в военную комендатуру закрывать отпускной. Тут и вынырнула досадная накладочка – отцы родные из училища забыли отчего-то сообщить о великодушном продлении отпуска на место, и чистюлю-курсанта грубо засунули в неаккуратный «уазик» с зарешеченными окошками, и Алешинские казармы распахнули ржавый рот, принимая очередного клиента. Походив пару часиков четким строевым шагом и раздевшись раз шесть за тридцать секунд для удобства обыска, курсант был препровожден в камеру, где и коротал вечерок, душой мечась меж московской квартирой, где стоит в холодильнике недоеденный им салат и мамаша на грани очередного криза, и училищем, где поутру поет труба и где белобрысого курсанта готовили на завклубом.

Я бы еще что-нибудь узнал о курсанте, да приятность беседы улетучилась с мелодичным хрипом двери и деловитым лязгом конвоира:

– Лятун, бягом сюды.

Туалет был небольшой, но чистый. Даже очень. Я застыл у стены, стараясь удержать вибрацию колен в допустимых пределах. У окошка на подоконнике задумчиво теребил ножны штык-ножа красивый сержант – начальник этажа, что-то насвистывая тягучее и заунывное. Еще пара конвоиров курили, повернувшись ко мне спиной. У них были круглые и крепкие затылки с серебристой щетиной волос, и застиранные кители без единой морщинки облегали мощный разворот плеч.

Приведший меня часовой покрутил головой с явным предвкушением веселья и, видя, что оно еще не наступило, хрюкнул: «Вот он». – И, с сожалением покачав головой, вышел, обернувшись в дверях.

Один из курцов чуть обернулся на меня и основательно продолжил курить, что-то тихо рассказывая своему напарнику. Было тихо, и цокали подковки в коридоре, да сильный звонкий голос орал во дворе: «Егор! Его-ор! Егор! Мать твою…».

– Иди сюда, – тихо сказал вдруг красивый кареглазый сержант и, качнувшись, прошел в душевую. Ох, как мне не хотелось отрывать беззащитную спину от гостеприимной стены и проходить мимо курцов, как назло, чуть притихших. Прикладом меж лопаток – это подходящее начало для таких дебатов в парламенте.

Я тенью скользнул вдоль стены, бесшумно, как мимо вахтера женского общежития в пять часов утра.

В душевой задумчивый и томный сержант с чистым лицом вязко прошагал к окошку и смел с подоконника на пол «хэбэ» с красными засаленными погонами, щетку и осклизлый кусок мыла замазочного цвета.

– Вот, – сказал он. – Постираешь.

Все смотря мне в глаза с какой-то полугримасой, он чуть крутанул баранку вентиля, и вода запела свою шелестящую песенку. Он все смотрел на меня, не моргая даже, – это зверье зверьем, у которого была мать, которая звала его как-то по-своему, и который краснел, когда его знакомили с девушками, у которого отбили все человеческое за полгода в учебке и за полгода салабонства, который всю жизнь будет выдавливать этот гной, так и не выдавив до конца, – да что же я все о себе-то…

Он ушел, обронив:

– Синий кран – холодная вода, красный – наоборот.

Я опустился на колени, я подвинул работу под кран – «хэбэ» стало темнеть, напитавшись водой, я по инерции тер мылом щетку, чувствуя, как какая-то шальная, сорвавшаяся невесть откуда шестеренка лихо крушит все вокруг, ломая связи и терзая душу, оставляя после себя пустоту, провислость и боль. И опять защипало в глазах, и взмок страхом лоб.

Я теранул щеткой пару раз и слабо отшвырнул ее в угол, уронив лицо на плечо, изогнувшись во вздохе, натяжном и бесполезном.

Так, бил я себе в башку, так. Мне крупно повезло. Краснотик не злой – бить не будет. «Хэбэ» постирать… всего-то… это полчаса под настроение. Тем более – один и без присмотра, – твердил я себе. – Лафа. Можно подзатянуть и с часовым поговорить – обиду загладить. И вообще все хорошо. Завтра нас заберут в часть. Отбрешемся – случай глупый. Ну, впаяют суток пять, так это ведь на нашей, гарнизонной «губе» – там только чурок и урюков дерут. Все здорово и чинно. Все здорово. Я – рядовой Курицын. Я – гражданин СССР, я – член ВЛКСМ. И сегодня мне повезло. Краснотик не злой. После армии? А что после армии? Я приду к врачу, я скажу: заснул на политзанятиях, ударился головой о стол – все забыл. Потеря памяти. И скоро будет весна. И май придет безбрежным весенним ливнем, когда земля вспухает, опоясанная лакированными ремнями морщинистых ручьев, блестят тропинки, вытягиваясь в сумраке осклизлыми дождевыми червями, капли впиваются в плечи острыми осами, и машины спят у обочин, подстелив себе последние коврики сухого асфальта, пузыри лесосплавом путешествуют по дорогам, а водосточные трубы цедят козлиные бородки серых струй, когда в набрякших зеленой кровью капиллярах веток мокрой растрепанной рюмкой торчит воробей, и земля пахнет тополиными почками, а солнце утром подымется и высветит просторы вымытой громады земли и серые глаза домов, опушенные ресницами деревьев, – это все, когда дождь, весна и май.

И в такие дни так не верится, что прибежит когда-нибудь мокрая рябая курица и завалит белой скорлупой все на свете.

Мне страшно хотелось плакать. Это все проклятая старуха, это все весна, дура и тварь.

Сержант-симпатяга внимательно читал газету у подоконника, слушая, как кряхтит один из конвойных, сгруппировавшийся в кабинке, и насвистывает другой, натирая сапоги войлочной лентой.

– Уже постирал? – тихо сказал он, подняв свои печальные глаза.

Вода шелестела, как далекий веселый ливень в кроне густого тополя.

– Нет, – качнул я головой. С трудом качнул.

– А чего?

– И не буду! – Лопнуло во мне, и потекла горячая зыбь по телу, застывая ноющими сосульками в пальцах, делая ноги ватными и звуки глухими.

– И почему? – Забил по шляпку очередной гвоздик-вопрос грустный сержант, ничуть не меняясь лицом.

– Та-ак, мля-а… – заревел конвойный за спиной, делая ко мне два широченных шага, по-хозяйски расправляя складки под ремнем.

– Да погоди, Никита, – сморщился сержант и повторил тихо и скучно: – Так почему?

– Я и по салабонству никогда не стирал. Пахать – пахал, получать – получал, а стирать не брал, хоть и били. Я не шестерка. У нас это только шестерки делали. Я свое честно отпахал.

– Что-о? – Весь аж искривился конвойный, дернув рукой; я резко отпрянул к стене с бешеным замиранием сердца.

– Да подожди ты, – резко сказал сержант. – Так почему? У нас все «хэбэ» стирают. Шестерки сапоги чистят. Да и не узнает никто об этом у тебя в части… Если только поэтому. – Он медленно улыбнулся, и качнулся немного грустный мирок в его глазах, закачалось немного их озерное таинство – и не понять, что выплывет из этих смешавшихся капелек за камышом ресниц. – Если только поэтому…

Я тупо отрицательно качнул головой, стараясь не смотреть на конвойных, и понял, что вряд ли что еще скажу. Выждал, что мог. Вышло, что получилось. А что из чего – сам черт не разберет.

96
{"b":"111834","o":1}