Попов с гадливым недоумением, как на противного паука в постели, смотрел на эти руки и не мог оторваться; сказал ломаным голосом, лишь бы не молчать:
– Суббота сегодня. Что хоть за фильм сегодня в клубе?
Журба вздохнул, снял магазин с автомата Улитина, потом – со своего и стал неторопливо выщелкивать оставшиеся патроны в шапку, шевеля губами.
– Или ты в клуб не пойдешь? – занудно спросил Попов. – Спать будешь?
Журба не отвечал – он медленно шевелил губами. Попов тоже спрыгнул вниз, потоптался рядом с хохлом, все равно видя руки, методично и упорно расшатывающие узел за спиной, сжимающиеся и разжимающиеся ладони, которые не боялись, не скрывались: человек хочет высвободить эти руки, упереть их надежно в снег, встать. И убить.
Эти руки крючком держали глаза, попытка их не видеть вызывала глухую боль.
Попов, покряхтев, нагнулся к Улитину, усадил его равнодушное тело к стенке котлована, подумал и – поправил шапку на голове.
Глаза Улитина были приоткрыты и смотрели прямо с безучастным спокойствием, руки за спиной продолжали работу.
– Ну, – выдавил себе под нос Попов. – И куда ты шел? Где паспорт бы взял? Шмотки? И ведь деньги еще нужны… А дома? Ну, ты хоть автомат бы оставил, а то, видишь, как вышло, братан, – куда мы вот эти патроны дели? Как объяснишь? А ведь присягу давал маме-Родине, да? В книжке расписывался?.. – И тут Попов вдруг почувствовал ужасную усталость и скуку от всего, от того, что было и будет, от никчемной пустоты сказанных слов, и неподъемную тяжесть внутри, как камень.
Он застонал и покрутил головой.
Взгляд Улитина на миг остановился на нем, будто вглядываясь, будто пытаясь узнать – кто это? Губы сдвинулись, и он с усилием плюнул Попову в лицо, немедленно откинувшись назад в ожидании удара.
Попов стянул с головы шапку, тщательно, брезгливо отер плевок и вновь глянул на Улитина: тот старался быть спокойным, едва удерживая на губах вопросительную усмешку.
– Мразь, – еще прошептал Улитин.
Попов кивнул: да, вслух добавил:
– Да и какая теперь разница.
– Скоты!
– Да.
– Вот убил бы – не пожалел. И всем бы сказал, везде – не жалко! Хорошо! Хоть бы разок по-людски сделал, понял, тварь?!
– Понял.
Улитина начала бить дрожь, и он уже совсем громко запричитал, ударяясь головой о стенку котлована:
– Я б вас, скотов… я б вас… Мне… щас автомат бы… Душил бы тварей, своими руками! Вот этими самыми… А ну, развяжите, паскуды, я вам покажу, дешевки вонючие… Все теперь равно… Хватит, натерпелся! Поживу! Твари!
Попов обнял его и, колыхаясь вместе с кричащим большим человеком, шептал только одно:
– Да. Да, это так. Хорошо.
И повторял:
– Всё хорошо.
Улитин задохнулся и закашлял с тяжелым хрипом.
Попов повторил с непонятным упорством:
– Ну, и куда ты шел?
Улитин спрятал веками глаза на посеревшем лице и молчал.
– Так куда ты шел?
– Домой.
– Домой? Домой – это хорошо… Что ж ты мне, дурак, не сказал, вместе б пошли, да-а… Баба там у тебя?
– К матери. Домой.
– К маме, значит.
– Я б только поглядел на нее. Два слова сказал бы и – всё.
– И что бы сказал?
– Не твое дело, паскуда!
– Так, – Попов стал кивать головой.
– У меня никого нет, кроме нее. Я бы сразу ушел. Чтоб она не видела, как меня… Сам бы в военкомат вернулся. Болеет она у меня. Мне бы только увидеть. Постучу – она откроет, а это – я!
– А это ты.
– Я не могу, ведь я…
Попов с содроганием втянул голову в плечи, не пуская в себя мучительный хоровод школьных тетрадок, солнечных школьных коридоров, фотографий мальчика в буденновке с красной звездой, звуков одиноких старческих шагов, единственного, материнского голоса и имени своего, ласкового, смешного, давно не слышанного имени…
– Я не могу, – выдавил Улитин, – и не буду. Отпустите меня. Куда угодно. Я не могу. Все равно вам теперь… что-то ведь будет.
Попов тяжело вылез из котлована и прислонился к столбу, подняв воротник шинели.
Ветер слабо гонял по затвердевшему насту пригоршни посверкивающей снежной пыли.
Журба тронул его за рукав и, тревожно заглянув в лицо, прошептал:
– Вот сморчок, прибить не жалко, да?
Попов повернулся и сказал:
– Может, отпустим?
Хохол ухмыльнулся и взял Попова за рукав:
– Юра, патроны, что у него остались, я переложу себе в магазин. Мы скажем – стрелял только он. А мы не стреляли. Хорошо?
Хохол повторил, как для заучивания:
– Мы не стреляли.
Попов медленно подправил его:
– Ты не стрелял.
Журба легко переиначил:
– Ну да, я не стрелял… Я тебя не прикрывал. Ему этого не простят, что бы там с ним в роте ни вытворяли. Под шумок все проскочит. Он ведь, скот, нас положить хотел. Пост бросил. С оружием! Мы так скажем. Рота нас в обиду не даст.
– И я так скажу?
– Конечно, а как же.
– Я не скажу этого, хохол.
– Как?
– Пусть будет все, как будет. Видно, судьба такая.
– Попов, щука, совесть, тварь паршивая, у тебя есть? Я же тебя прикрывал! Я же твою жизнь паршивую спасал! Я же шкурой своей, всем рисковал, я же…
– Ты за свою шкуру боялся.
Хохол замер, сжав губы.
А Попов улыбнулся с детской легкостью и посмотрел на хохла.
Улитин, не шевелясь, сидел в котловане.
– Юра, – наконец разжал губы хохол. – У меня дома сын.
– А, оставь, хохол, все это чепуха, – раздраженно сказал Попов. – Ты лучше послушай, что я тебе скажу, вот, понимаешь, злость прошла. Весь год последний продохнуть не мог – будто жгло все внутри. А вот сейчас – легко-легко. Как с парашютом прыгнул. Ты прыгал когда-нибудь с парашютом, хохол?
– Иди ты, – процедил хохол и слез обратно в котлован.
Попов постоял один и медленно сгорбился.
Журба с налитым отчаянием лицом вычистил шомполом стволы двух автоматов, аккуратно снял рукавицу, задумчиво рассмеялся и со всего маху вмазал Улитину пощечину. Потом еще! Еще!
– Хватит. Не трогай человека, быдло, – устало попросил Попов.
Улитин весь обмяк и уронил лицо на грудь.
– Хватит? Чего хватит? – быстро обернулся к Попову Жур-ба. – А вот нам на дембель надо было весной! А ведь и у меня мать есть. И жена у меня. И дитю полтора года – я толком его и не видал. А вот эта скотина меня убить хотела. – В горле у хохла что-то застопорилось, и он заглотнул воздуха: – Фашист! Скотина! – Хохол причитал перед Улитиным тонким бабьим голосом, рот его кривился, не закрываясь, веки подрагивали. – Ты, паскуда, ты думаешь, нас не мочили? Но мы же людьми пооставались! Честно отпахали – а теперь не вернемся домой. Мы! А о себе ты хоть подумал? Может, мать твоя сдохнет теперь вовсе от горя, а?
Из глаз Улитина по недвижному, заледенелому лицу медленно покатились крупные, редкие слезы.
– Я-а, я не мог… все-все… я ведь не…
– А теперь ведь нам – дисбат! Это нам. А тебе-то – тюрьма! Десять лет. И мать твоя от себя кусок станет отрывать, чтобы посылки тебе собирать, в конверты деньги последние совать, просить за тебя, идиота, ездить по столицам, а эти посылки к тебе и не попадут – там таких, как ты, не любят. Да тебя там вообще убьют, в параше утопят, да ты сам туда топиться полезешь, если в армии не выдержал, щенок!
Улитин не отвечал, он вообще не мог говорить – его душили рыдания.
Попов, наметившись, спрыгнул вниз, к ним, прикрыл лицо руками и привалился к стенке котлована, рядом с Улитиным, чуть придавив его плечом, – так казалось теплее, и тихо попросил:
– Не скули.
Хохол набил оставшимися патронами свой магазин, второй, пустой, сунул себе за пазуху. Лишние четыре патрона закинул в поле на четыре стороны.
Долго лазил на четвереньках, выбирая из снега красными мокрыми пальцами гильзы, дышал на пальцы, отогревая, собрав гильзы, со звонким шорохом высыпал их в бетонную трубу, врытую у основания столба. Потом огляделся, склонился за спину Улитину, сморщив простоватое крестьянское лицо, развязал ему руки и, еще раз оглядевшись, сел рядом с ними, подняв воротник, прикрыл глаза и привалился потеснее.