У Козлова место было самое плохое из всех салабонов – лицом к окну. За окном вообще-то красиво – заснеженные елочки, и лес, и антенны, около которых обычно похаживал салабон, отгоняя шваброй радиопомехи, донимавшие заскучавшего деда. Вся беда была в том, что Козлов сидел спиной к залу и не мог видеть, наблюдают за ним или нет, можно расслабиться или надо пахать что есть сил, – приходилось в любую секунду ожидать чего угодно: удара, крика, угрозы – поэтому он никогда не разгибался от стола, чтобы даже случайно не глянуть в окно, и старался все время выискивать себе работу, которой было очень немного, но самое главное – Козлов все время прислушивался. Его большие, острые кверху уши вытягивались еще больше, он просчитывал каждое слово, шорох, вздох – он постоянно готовил себя ко всему, что могло случиться. И он даже не слушал – он чувствовал спиной. Если посмотреть на него со спины, казалось, что Козлов – горбатый.
Ефрейтор Мальцев был на смене подменным и поэтому бичевал на просторе, ласково поглядывая на щурящихся от яркого света салабонов, – не спят ли? Он покурил у окошка и упал, наконец, на железный ящик с документами рядом с телеграфом Козлова и потеребил редкие волосики на сразу взмокшем лбу телеграфиста.
– Убираешься, Сашка?
Козлов кивнул и попытался отвернуться.
– И не бреемся чего-то?.. – грустно заметил Мальцев. – А чего?
Козлов побагровел, трогая, будто бы удивленно, лицо:
– К-как? Только вчера, вечером, быстро растет… эх.
Мальцев сокрушенно качал головой, постукивал сапогом о ножку стола.
– Вот скажи мне, пожалуйста, Сашка, кем ты был до армии?
Козлов не смог понять: пронесло – нет?
– В библиотеке работал, книжки приходили – получал… Распаковывал, брал на входящий, ставил на инвентарный, картотеки заполнял, расставлял, выдавал, каталоги… Уничтожал старые. Сжигал, вот.
Он плел что-то, а сам думал, что Мальцев, в сущности, добрый человек – единственный, кто не бил стукача Раскольникова, и вообще сильно не бьет…
Мальцев внимательно слушал. Потом спросил:
– И интересно?
– Ну как… Книги…
– И ради этого стоит жить?
Козлов примолк и растерянно улыбался.
– А тебе, Сашка, не стыдно жить?
Козлов стал тереть щеткой уже совершенно чистое место и чувствовал спиной, что из-за соседнего передатчика на них внимательно смотрит Кожан.
– Может быть, ты там библиотекарш попарывал? Нет? Жаль, – почему-то огорчился Мальцев. – Жаль. А ведь ты – женатый! Ведь ты солидный мужчина! Ведь у тебя ребенок, пацан, да?! И тебе не стыдно жить? И тебе не стыдно жить?!
– А… Чего? – открыл рот Козлов.
Мальцев улыбался, улыбка дрожала на его лице, чуть удивленно и гадливо.
– Я… – объяснил Козлов.
– Закрой пасть, – скривился Мальцев. – При чем здесь ты… Кожан, сколько там осталось?
– Семьдесят три! – откликнулся Кожан.
– А косинус угла альфа?
– Семьдесят три.
– А два плюс два? А сколько дней в году? А сколько температуры на улице? – Мальцев уже поднимался с места, сладко потягиваясь.
– Семьдесят три!
– Ефрейтор Мальцев, – окликнул его разомлевший у жаркого передатчика Баринцов, – замените ефрейтора Баринцова.
– За щеку! – вкрадчиво ответил Мальцев, но менять пошел, скорбно и подчеркнуто оглянувшись на Козлова. У Козлова дрогнула губа – это конец, ничего Мальцев не забудет, ничего.
Баринцов швырнул мясистые наушники Мальцеву и громко поинтересовался:
– Бичи, а кто сегодня дневальный?
– Журба, – сказал Кожан.
– Козел, бегом за ним, – бросил Баринцов, взяв у Ланга сигаретку, встал к окошку.
Козлов широкими шагами вылетел из зала, по дороге черпанул ладонью воды из-под крана в умывальнике, увидел испуганного себя в зеркальце: что-то начиналось, что-то было уже в воздухе, нагретом работающей аппаратурой. В этой неотвратимости была и сладость – больше ждать было нечего.
Журба и дух Швырин долбили лопатами желтые пятна на сугробах. У Журбы было умиротворенное, тихое лицо, и Козлову стало неловко произнести те слова, которые он не мог не произнести. Он даже молчал поначалу, просто стоял на крыльце и ежился от падающего снега. Журба что-то тихо сказал Швырину, и оба улыбнулись.
Тут Козлов на это обиделся.
– Ты… Это? Чего тут? Про меня? Тебя там Баринцов зовет скорее и тебя, – добавил он почему-то и Швырину до кучи и поторопился назад, чтобы не подчеркивать, что он, Козлов, привел этих двоих, пусть будет – они сами пришли.
В зале Козлов сразу заметил, что у Попова, сидевшего у дальнего передатчика, красное лицо, а Кожан сидит, чуть не спрятав голову под стол.
Баринцов стоял у телеграфа и оттуда швырнул Козлову линейку:
– Козлов, на тебе гитару. Поиграй. Только струны не оборви.
Козлов поймал на груди линейку и стоял, не зная, что делать теперь, боясь подойти на расстояние выброшенной руки.
– Иди сюда, – зашептал Баринцов, глядя ему прямо в глаза. – Иди.
У Козлова заплясали губы, и все тело зачесалось от пота. Он часто моргал и тер ладонью лоб, опустив голову и шмыгая.
– Иди сюда, чмо!
Козлов выдавил два шага, чуть боком, плечом вперед, заранее потирая ладонью грудь.
– Играй, – просто предложил ему Баринцов. – Играй на гитаре. Только струны не оборви.
– Как? – вскинул брови Козлов. – Я ведь… Не умею.
– Вот так, чама, – показал рукой Баринцов. – Рукой по струнам. Раз и два.
Козлов, ищуще глядя на Баринцова, стал теребить пальцами линейку, прижав ее к грузному телу.
Баринцов быстро отошел от него и громко объявил от подоконника, взяв в руки воображаемый микрофон, увидев, что Журба и Швырин вошли в зал:
– Я вот с чего тащусь – как у нас бичи стали жить… Уходят хрен знает куда. На смене – бардак. Дедушек уже ни в хрен не ставят. Месить их никто не месит. Мы в свое время огребали дай боже – вот Мальцев и Петрян помнят, но потом и кулаки ободрали об салабонские морды – зато порядок был. А теперь шнурье вонючее очень добренькое стало, уж очень скоро все забыли, да что там – сами уже стали огребать от салабонов. Чести никакой, гниль… Ты, Джикия, забыл, как тебя месили? Про Ланга я не говорю – проститут, а не боевой шнур, только воротничок расстегнуть и перед старшиной пройтись, и всё!
Баринцов празднично светился, будто осуществляя какой-то торжественный религиозный ритуал, – косился на сонно ухмыляющегося Петренко.
Шнурки сидели красные и злые. Салабоны старались заниматься делом. Только Попов часто вытирал под носом и болезненно озирался.
– Вот Козел пошился… И хоть бы что! Журба сшивается неизвестно где с духом – и никого это не колеблет? Да они скоро вас припахивать начнут, шнурье! Ладно, Петрян, пойдем курить, что нам с ними баландить…
Петренко натянул на плечи шинель и потопал за Баринцовым, на выходе басом заключив:
– Ланг, ты понял, мля, уборочку здесь…
Журба и Швырин как стояли, так и остались стоять посреди зала в шинелях, вертя в руках шапки, опустив румяные от мороза физиономии.
За окном падал снег – там не было ветра. Снег был пушистый и чистый.
Ланг встал и зашипел Джикия:
– Ты чего сидишь? Опять я один, что ли?
Длинный Джикия стал вылезать из-за стола.
– Несите ведра, щетки, все, короче, – приказал Ланг покорному Журбе и, покрутив головой, почему-то спросил: – Ну что, Кожан, притих? – и отвесил ему щедрую пощечину, после которой Кожан мощно приложился лбом к приборной доске и хитро пустил слезу, внутренне ликуя – он отметился!
Длинный Джикия затеял содержательную беседу с Поповым о правах и обязанностях молодого воина, в ходе которой Попов пару раз присел на пол, прижимая к себе что-то руками, предельно затянул ремень, выколол иголкой прожитой день в календарике у Мальцева, с выражением прочел пару стихотворений из школьной программы и в заключение исполнил самостоятельно на два голоса грузинскую народную песню «Сулико».
Козлов сидел, не поворачиваясь, теребя грязными руками карандаш. Он ждал очереди.