Литмир - Электронная Библиотека

Утверди шаги мои на путях Твоих… К Тебе взываю я, приклони ухо Твое ко мне, услышь слова мои…

Иеромонах Иона – с красным лицом, слезами на глазах – снимает покровы: зеленый, голубой, черный, темно-синий, малый покров, черный бархатный – с головы. Все покровы шиты серебром и золотом, крестами. Стали видны контуры, напоминающие человеческое тело, перевязанное на груди и у колен узкой синей лентой.

Храни меня, как зеницу ока; в тени крыл Твоих укрой меня… от врагов души моей, окружающих меня… Избавь душу мою от нечестивого… Обняли меня муки смертные и муки смерти опутали меня… В тесноте моей я призвал…

Иеромонах вынимает с игуменом Ананием фигуру. С головы снимают черный мешок, вышитый крестом. Снимают покров. Разматывают желтую ленту. Под ним – фигура в голубом. Голова в черном. С головы снимают шапку. С шеи – бант фиолетовый, затем – голубой. Иеромонах разрезает швы у ног, ножницами распарывает голубой парчовый мешок. Сбоку вынимает вату, и фигура становится толщиной в четыре пальца.

Все… ругаются надо мной… «Он уповал на Господа, – пусть избавит его»… Не удаляйся от меня; ибо скорбь близка, а помощника нет.

Снимает мешок. Под ним – полуистлевшая ткань коричневого цвета, снизу – лубок. По снятии шапочки обнаружен человеческий череп. Частью на лубке, частью на весу. Справа виден первый шейный позвонок. Человек среднего роста. При поднимании черепа нижняя челюсть отделяется, в ней семь зубов.

Множество тельцов обступили меня… Раскрыли на меня пасть. Я пролился, как вода: все кости мои рассыпались; сердце мое… растаяло посреди внутренностей… И Ты свел меня к персти земной.

Развертывают истлевшую одежду. Все густо пересыпано мертвой молью, видны рыжего цвета волосы, ременной пояс. Поднимается пыль. Отдельные позвонки, кости таза, правая берцовая, правая бедренная кости целы. Доктор Попов поднимает черепную коробку, вынимает завернутые в провощенную бумагу желтого цвета волосы. Доктор собирает массу моли и показывает присутствующим.

Псы окружили меня… Можно было перечесть все кости мои, а они смотрят и делают из меня зрелище; делят ризы мои между собой и об одежде моей бросают жребий…

От предплечий остались одни истлевшие части. В области лобка пучок рыжих волос без седины. Череп соответствует по древности костям. Кости найдены все. За исключением ступней.

Одежда была грубого деревенского сукна, вся перевязана крест-накрест ремнем в виде веревки толщиной в обыкновенный карандаш. Все время шла киносъемка. Все присутствующие проходят и смотрят. Протокол прочитан всем присутствующим. Возражений нет.

Но ты, Господи, не удаляйся от меня… Избавь… Душу… От псов одинокую мою… Спаси меня, избавь меня…

*

В день отъезда в городе слышны электрички. Собрался до обеда, чтобы не платить за сутки еще. Притащился с сумкой к монаху, сидящему «на экскурсиях». Монах, возясь с самоваром, объяснил: экскурсия стоит сотню рублей, лучше вам подождать еще желающих. Вздохнув, я двинул ему сторублевку. Он тут же указал на меня розовому семинаристу: веди. Семинарист, в одно мгновение лишенный редкой возможности покрасоваться перед девчонками автобусной группы, поплелся вперед, не подымая головы, как на промывание желудка. Только раз оглянулся на небритого идиота, тянущего вслед раздутую сумку.

Я тут же бросил сумку: да за каким чертом мы куда-то идем! Семинарист, оглянувшись, решил, что «здесь», встал ко мне боком и поднял руку:

– Преподобный Сергий Радонежский родился в благочестивой семье боярина Кирилла, мать святого звали Мария, семья…

– Ладно, ладно, – сказал я. – Тебя как звать?

– Андрей, – поперхнулся семинарист.

– Андрей, что лежит в раке в Троицком соборе? Как это выглядит?

– Нетленные мощи.

– Я знаю. Как это выглядит?

– Совершенно сохранившееся тело святого.

Тут я поперхнулся, хотел что-то сказать, а потом махнул рукой и пошел к выходу. Наверное, он прав, так оно и есть.

На вокзале спускался с моста, какая-то девочка пожаловалась маме: «Вот и подходит к концу наше путешествие», – я испуганно обернулся.

Въедливый знаток выскребет у меня пяток несовпадений, умолчаний, перетасовок – я знаю про них. Если ты дотошно честен в каждом слове, ты не можешь написать правды. Надо выбрать, что ты хочешь. Что вышло у меня – не знаю.

Подходит к концу наше путешествие, и город вбирается в крематорий вокзала, и касса выдает прах на ладонь – белой, невесомой бумажечкой с сиреневыми цифирками. Непонятно – думать о вечности. Вечность – это что остается без нас. А что такое «мир без меня»? Почти ничего. И почти – всё. Многое забыл и забуду еще, но, когда слышу «Сергий Радонежский», три мертвых слова оживают во мне – аркуда, посмаги и клюсата: медведь – аркуда, выходивший из леса, решета гнилых хлебов и мальчик, пошедший искать лошадей – клюсат, он увидел на поле черноризца под дубом и, как вся Россия, жаловался на неуемность свою, и, приняв в ладонь белый пшеничный хлеб, шептал: «Как сладки гортани моей слова твои…» – и стоял, «как земля плодовитая и плодоносная, семена принявшая в сердце свое».

Нет света, придется жить еще, искать тех, кто нас хранит, и хорониться от тех, кто нас ищет.

Мемуары срочной службы

Рота

Вступление

Рота на разводе обрывает лепесток за лепестком, как глупый цветок ромашка, терзаемая мнительным влюбленным, и старшина поет-рычит арию. «Послеобеденную», безжалостно прореживая ротные шеренги:

– Рот-тэ! Рр-р-ясь, сир-на! Заступающие в ночь на боевое дежурство, выйдтя из строя! Нара-ву! Самк-ысь! Смена, заступавшая с утра, выйдтя из строя! Нале-ву! Самк-ысь! Наря-а-ад!.. – ну и так далее.

Оставшиеся на дне старшинского сита бывают отнюдь не золотыми самородками, радующими глаз старателя, но тихими пасынками случая. Этих троих-четверых могли запросто оставить слоняться по роте под видом бесконечной армейской уборки, которая рано или поздно кончается фатально неизбежным сбором у телевизора и долгим его лицезрением, постепенно переходящим в полное упоения зрелище, выражающееся в подозрительно плотном прищуре глаз и безмятежно ровном дыхании, что вызывает бурное извержение старшинского красноречия, который призывает в свидетели Бога (чаще всего – Божью мать) и разгоняет всех телефилов на тяжкие работы-каторги, и те надолго прилипают к дальним кроватям в темных углах, с материнской заботой кропотливо придавая им идеальный вид (кантики, плоскости, однолинейность полос, кубическая форма подушки), и очень скоро их движения становятся медово-тягучими, и головы вдруг роняются на грудь, как изрядно перезревшие подсолнухи…

Но чаще всего бильярдные шарики случая, оставшиеся на дне плаца после развода роты, загоняются в менее приятные лузы: чистят бесконечные росчерки тропинок в снеговом море под совиным присмотром старшины из незаледеневшего уголка окна, постигают премудрости вычистки навоза в свинарнике, моют водой плац, а потом до отбоя сапожными щетками разгоняют воду из образовавшихся луж или драят унитазы до такой трагической степени, пока на глади фаянса не выступит собственное отображение, в чем, вне сомнения, поспешит удостовериться старшина… мрак, в общем…

А если кому повезет – он отправится в овощерезку и в роту вернется в полвторого ночи с вялым лицом и пористыми, как тыльная сторона шляпки гриба моховика, руками от воды. И долго будет приставать к дневальному с неистовым требованием выдать ему немедленно штык-нож, чтобы он, овощерез, мог тотчас поклясться самой страшной клятвой на крови, что он и все его многоликое потомство до 19-го колена никогда в рот не возьмут этого мерзкого продукта, чье имя – картофель, пусть вся рота будет в свидетелях – дай штык-нож, урюк!

А дневальный, обидевшись на «урюка», робко повышает голос, вызвав философское подрагивание верхней губы у спящего дежурного по части, и картофельный бунтарь одиноко и сломленно отплывает в синие от дежурного освещения сумерки, роняя круглые, как картофелины, слова, что нет, никогда, никто отроду не будет есть эту фигню, чертовню, потрясая порезанными ладонями звездной картошке неба, не по-уставному зырящей в отпавшем углу светомаскировки на окне…

56
{"b":"111834","o":1}