Литмир - Электронная Библиотека

«Все великое, земное разлетается как дым…»

И до сих пор мы еще узнаем «великое, земное» издалека потому, что там клубится дым.

Я задумался – какую щепочку положить последней, но ни одна не хочет быть большим, чем есть, не хочет в землю фундаментом, ткну наугад, вот эту:

«Все понять – значит все простить; но в том-то и дело, что всего понять невозможно».

Он жил один, всегда, закрываешь глаза: Эдуард Григорьевич идет по коридору к Ленинской (или переименовали давно?) аудитории журфака – один, один – стоит на балюстраде, опершись локтем на тумбу, придерживая рукой голову, словно вслушиваясь. Редакция «Русской речи» – единственная, где ему предлагали сесть и выпить чаю. Друг Берестов времени полюбился и столовался отдельно – сияющий, плодовитый, радиопередачи, распевание песен и пританцовывание на сцене, литературные анекдоты, молодые влиятельные почитатели, гастроли, заграница, легко (по крайней мере внешне) находимые спонсоры на многочисленные книги, продажные находки, «наша взяла!» на счастливом лице. Бабаев глядел на него с братской тревогой – как монах смотрит на похмельного брата-кавалериста, заехавшего проведать родича по пути с ярмарки на веселую войну. Или он смотрел на Берестова с восхищенным ужасом как на человека, отыскавшего слово, на которое откликается время, – но тайна этой находки неповторима, и когда я искал пять тысяч долларов на посмертное издание книги Эдуарда Григорьевича (и постыдно, позорно проиграл) – способность Берестова «привлекать средства» вдруг легла в траву, мертва, и не пожелала себя проявить ни в каком, даже в плевом размере, – даже сходить в богатый кабинет, даже постучаться в красную дверь с золотою ручкой, позвонить! – нет, дыхнуть не желала – вот тебе, на тебе, великая дружба людей (пятьдесят лет!), вскормленных русскими книгами, Бабаев признавал, что они разошлись, но лишь в том, что имело для него значение, – его удивляло, что Берестов восхищался стихами Высоцкого. Действительность переступила через одинокий труд Эдуарда Григорьевича получить и освоить клочок земли и все завоевания навроде бессмертного, неразменного «я печатался в «Новом мире»«. В действительности быстрее всех бегали борзые, натасканные на доллар, – и одна такая борзая (из журфаковских студентов, теперь профессор) разъясняла Бабаеву: «Вы будете в этом семестре читать лекции вечерникам. Мне так удобно. А когда мне понадобятся вечерние часы, я вам скажу». Бабаев тосковал, принимая экзамены у негров: «Ну что ты здесь делаешь? Зачем тебе русская литература? Езжай домой!», после лекции подошла аспирантка Дженифер – она приехала на три месяца из Соединенных Штатов Америки, напишет работу «Русские поэты от Державина до Цветаевой». Дайте, пожалуйста, список основных произведений. Эдуард Григорьевич отмолчался и словно попросил: «Может быть, «Державин и Цветаева»? Интересная очень тема». Нет, сказала Дженифер, «от и до», у нее будет большая работа.

Девушка вспомнила, как сдавала экзамен (о, эти рассказы рыболовов, сердцеедов, молодых родителей и первокурсников, сдавших первую сессию!), Бабаев ей якобы сказал: «Душа моя, я не хочу вас ни о чем спрашивать, почитайте мне что-нибудь наизусть». Она исполнила:

…Ущерб, изнеможенье и на всем

Та кроткая улыбка увяданья,

Что в существе разумном мы зовем

Божественной стыдливостью страданья…

«Последние строки договаривали вместе, в пустой аудитории под приглядом гипсового Ильича.

– Понимаете, именно этому я и хотел вас научить. Страданием нельзя кичиться».

Цитата: «Считается, что Бабаева легко сдавать. Говорят, достаточно к месту прочитать наизусть несколько строчек или назвать по имени-отчеству Краевского, чтобы получить у него зачет. Некоторые хитрецы берут на его экзамен хрестоматию и из-под полы заучивают стихи по своему билету».

В университет он попал случайно (кому нужен глухой), попросили почитать о Толстом. На первую лекцию пришли четыре студента, на последнюю человек двадцать – слава, его взяли. Первые годы он карал ленивых, кровь, неумолимость, и получилось: три человека с курса вытянули на пятерку, восемь человек знают на «хорошо», остальные – три балла. Потом смягчился, милосердие, благость – поспели плоды: трое – пятерка, восемь на «хорошо» и три балла – остаток. Похоже на легенду. В историях «про себя» он смеялся, не поймешь, так закрыт. На вступительных экзаменах Бабаев не ставил двоек-троек. Почему?

Лекция, князь Одоевский, декабрист, заговорщик, стоял накануне восстания 14 декабря 1825 года в карауле у спальни императора, сдал караул и побежал бунтовать – на площадь, не зарезал, короче, царя:

«Вообще это был человек роковых минут. Он всегда оказывался там и в то мгновенье, когда начинались роковые события. Во время наводнения в 1824 году он выскочил на мостки и увидел, как борется с волнами близорукий Грибоедов, уже не чаявший спасения. Он бросился в Неву и вытащил на берег Грибоедова, чтобы он не утонул, не окончив «Горя от ума»…

Когда после суда, каторги и ссылки он оказался на Кавказе, рядовым, разжалованным, осужденным, он в Пятигорске увидел кривоногого офицера с лазурными глазами. Это был Лермонтов. Они узнали друг друга.

И потом, когда Одоевский погиб в боях за Кавказ, Лермонтов вспоминал его с удивлением и душевным волнением:

И свет не пощадил, и Бог не спас…

Удивительно ли, что стихи Пушкина «Послание в Сибирь», когда они достигли «сибирских затворов», оказались в руках человека роковых минут, в руках Одоевского…

В последние годы жизни он пережил глубокий душевный кризис, обратился к вере отцов, написал замечательную, лучшую свою элегию о птичьих станицах, летящих на юг от холода: «Куда несетесь вы, крылатые станицы?»

Пора отдать себя и смерти и забвенью!

Не тем ли после бурь нам будет смерть красна,

Что нас не севера угрюмая сосна,

А южный кипарис своей укроет тенью?

С той минуты как Одоевский бросил свою шпагу на пол кардегардии Зимнего дворца, после того как восстание было подавлено, вся его жизнь прошла в тюрьмах и скитаниях. Переведенный из сибирской ссылки в армию на Кавказ, он погиб во время экспедиции на берегу Черного моря».

Про лучшего русского царя: «Николай I научился внушать страх. И считал его великим орудием охранительной политики. Пушкин еще в «Руслане и Людмиле» сказал: «Дрожишь? Покорствуй русской силе». Эти слова могли быть точной формулировкой николаевской политической доктрины. Этой идее подчинялась и его внутренняя политика. Умирая, он сжимал кулак и говорил своему наследнику Александру II: «Вот так надо держать Россию…»».

«Ну, пойдем?» – я ждал его у кафедры русской литературы, зимой по льду мы ходили сцепившись, Бабаев ни разу не поскользнулся, но меня пару раз твердо поддержал, говорил («Жизнь Сократа прошла в беседах»), Вяземского в сердцах мог назвать дураком, «Ахматова была очень красива, только перед смертью вдруг пополнела и очень этого стеснялась. Но не молодилась. У нее был какой-то уговор со временем. Многие, вспоминая ее, пишут только о себе и лишнее. Она даже лишнее говорила с очень важным видом», «Студент как увидит Достоевского, хватает кувалду и бежит с замахом: «Отойди! Поберегись!!!»«, «Один студент на экзамене сказал: «Я приехал в Москву, чтобы прочитать Баркова и «Тень Баркова»«, «Есть писатели судьбы и писатели мастерства. Есть писатели многих книг и писатели одной книги» – так и хочется написать, что Бабаев писал одну книгу – студентов, нас, написанные страницы пускал на ветер – все время на ветру; не могу сказать, что он надеялся, что все прорастет и вернется. Он просто пел, осенью все облетало.

В своей церкви он ходит за кафедрой, как челнок, мычит, трясет головой, палка зацеплена за край стола, он читает стихи в шушукающийся зал, он ничего другого не слышит при свете поэтических звезд, в лесу кудлобородых прозаических дубов – лесником, астрономом, пляжным загорающим – застеклен, он по ту сторону, где цари, псари, сюртуки и поэты, там он единственный живой и потому – смертный, и со своей палочкой уходит от нас, сжимается сердце, когда он поднимает правую ладонь: «Ну, я с вами прощаюсь!» – и делает такое движение ладонью над головой, словно стирает пыль с невидимой лампочки; слова его живые, не покрытые лаком, «прощаюсь» – горькое, детское слово.

11
{"b":"111834","o":1}