Они шли вдоль Монпарнасского кладбища к бульвару Распайль. Было тепло, тихо, дождь то переставал, то снова начинал накрапывать. Альбер с удовольствием подставлял свою рыжую шевелюру под теплые капли. Навстречу бежали две хорошенькие девушки, должно быть продавщицы: они фыркнули, поглядев на Альбера, и одна из них, светловолосая, показала язык. Альбер засмеялся.
Шамфор посмотрел вслед девушкам.
– Да-да, хороши, плутовки! – вздохнул он. – Вашего Лорана, мой мальчик, стоит пожалеть: жизнь так хороша, а он заперся в своей лаборатории и ничего не видит...
– Видите ли, у профессора, может быть, другой склад характера, – сказал несколько смущенно Альбер.
– Другой склад характера? – Шамфор засмеялся. – Нет, я-то знаю Лорана давно. Человек он был как человек, можете быть уверены. И в женщинах толк понимал. Но уже пять лет тому назад отказался от всего. И Сент-Ива все пилил за то, что он ходил в театр, ухаживал за девушками и иногда выпивал бутылку вина. Хотя у Сент-Ива на все эти занятия оставалось разве что воскресенье, да и то не всегда.
– Однако профессор Лоран всего три года тому назад женился...
– Ну, уж эта женитьба... Свинство это со стороны Лорана, вот что. Посмотрел я на бедняжку Луизу – сердце защемило...
– Мсье-Шамфор, – Альбер поторопился перевести разговор, – я ведь, в сущности, профан, многое перезабыл, а многого и вовсе не знал... Объясните мне, пожалуйста, что могли бы дать науке опыты профессора Лорана, если б они проводились в широких масштабах, последовательно, ну, в общем, по всем правилам?
– На этот вопрос не так-то легко ответить. Но если уж удалось вырастить человеческий мозг в лабораторных условиях, то надо было вести сложнейшие и точнейшие наблюдения. При Сент-Иве это еще делалось, а потом все пошло как-то кувырком... Нет, правда! Ведь в нейрофизиологии столько нерешенных вопросов! Этот самый Мишель болтает о торможении, а ведь для Лорана торможение осталось все тем же «проклятым вопросом физиологии», как назвал его Павлов. Он так же, как и все мы, лишь строит догадки об этом удивительном и сложном процессе. А процесс формирования сознания? Я-то сразу увидел, что Лоран почти не сдвинулся с места в этом вопросе. А ведь это кардинальнейший вопрос, и, пока он не разрешен, нейрофизиологи и нейрокибернетики будут работать на ощупь.
– Какой я невежда! – вздохнул Альбер.
– Да мы все невежды в этом вопросе, дорогой мой! – Шамфор, увлекшись, почти прокричал это. – Когда дело решится, над нашими беспомощными теперешними объяснениями будут, наверное, смеяться потомки, как мы смеемся над утверждением древних, что душа находится в диафрагме. Одни считают, что мозг работает «как целое» и что сознание есть свойство его тотальной активности. Другие думают, что в мозгу есть какая-то постоянно меняющаяся динамическая организация, которая и обеспечивает отбор и обработку восприятии. Ну, меня лично больше привлекают те, кто думает, что в мозге имеется специальная область, занимающаяся интеграцией восприятии. Иначе мне нельзя было бы построить своего Сократа. Я тоже, конечно, пробирался ощупью, в потемках. Но я предположил, как и многие, что интраламинарная система таламуса и ретикулярная формация мозгового ствола являются, по крайней мере, одной из важнейших составных частей этой области высшего сознания, и, исходя из этого, работал с пластическими нейронами. Как видите, я добился определенных результатов, но я далеко не уверен, что мой путь самый правильный и надежный. Я, может быть, и неправ, что так злюсь на Лорана, но подумайте, как мне обидно сознавать, что он умудрился пройти мимо цели!
Они спустились в метро. Сидя в вагоне, Альбер сказал:
– Все-таки это страшновато – носить в собственной голове такой сложный и непонятный механизм!
– Но почему же? – живо возразил Шамфор. – Меня это ничуть не пугает и не обескураживает. Мне именно нравится, что я так сложно устроен. Сложнее, чем все в природе. Настолько сложно, что сам себя еще не разгадал и топчусь у порога великой тайны собственного сознания... Впрочем, это ведь временно. Рано или поздно человек подберет ключ к самому себе. И мы точно будем знать, что происходит в нашем мозгу, когда мы смеемся какой-нибудь шутке, наслаждаемся прекрасной картиной или идем в бой за отечество.
– Но это, пожалуй, еще страшнее, – сказал Альбер. – Вам не кажется, что такое понимание обесценит все ценности? Если выяснится, что чувство патриотизма вызывается включением определенной блок-схемы, а чувство юмора
– разблокировкой каких-то узлов, то не думаете ли вы, что на людей это может плохо подействовать?
– На дураков! – сердито отрезал Шамфор. – Только на дураков, дорогой мой, да! На тех дураков, которые возмущались в свое время, что Земля не находится в центре мироздания и что человек произошел от обезьяны. Кстати, и мой Сократ, и создания Лорана ужасно возмутят вот таких дураков. Потому что их появление разбивает в прах последнюю великую иллюзию – веру в исключительность человека, в неповторимость сознания! По-моему, корень этой иллюзии – в подсознательной жажде бессмертия...
Поезд метро летел через мост Пасси. Шамфор и Альбер начали пробираться к выходу.
– Нет, не бойтесь, что познание погубит идеалы! – говорил Шамфор, шагая по улице Ренуара. – Человек всегда останется человеком. Мы знаем все о работе сердца и прекрасно понимаем, что стрелы Амура метят в мозг, а не в сердце, как думали древние. И все-таки наше сердце болит от этих мифических стрел так же, как оно болело в те далекие времена, когда создавался миф об Амуре. И радуга по-прежнему прекрасна для нас, хоть мы и не думаем, что это небесный мост, по которому бежит посланница богов Ирида, а знаем, что это всего лишь преломление лучей в водяном паре, и зелень лесов и лугов не меньше привлекает нас от того, что мы знаем о хлорофилле. Только кретины, закоснелые ретрограды могут огорчаться, что человеческое познание шагает все дальше и нет ему границ... Мой бог, ведь каждый из нас рождается миллиардером! У каждого нормального человека в мозгу примерно пятнадцать миллиардов клеток, только не каждому удается как следует использовать это несметное богатство!
– И неужели можно воссоздать это сложнейшее живое устройство искусственным путем? Я понимаю, что это глупый вопрос, ведь я видел вашего Сократа, но Сократ все же не настоящая модель человека.
– Конечно, Сократ – это воссоздание только части бесчисленных процессов, которые ежесекундно протекают в нашем мозгу. Но ведь Сократ – вовсе не предел, он лишь первый шаг на этом пути. Шагнет дальше нейрофизиология – пойдет за ней и нейрокибернетика. А может случиться и обратное: моделируя мозг, мы что-нибудь сумеем объяснить физиологам. Ведь обе эти науки сейчас могут развиваться только в тесном содружестве – да и не только они... А что касается моделирования мозга, то, мой дорогой, в принципе это абсолютно возможно. У природы, в конце концов, выбор был небогатый: из одних и тех же кирпичей – ну, например, пиридиновых и пуриновых оснований – она строила и таинственный механизм наследственности, и центр высшей нервной интеграции, и многие совершенно различные структуры. А ведь нам-то современная химия дает в руки такие материалы, которые природе и не снились. Кроме того, мы вообще не обязаны подражать во всем природе. Мы можем попробовать пути, которые она почему-то отвергла. Человек издавна глядел на птиц и мечтал, что научится летать. Но, пока люди пробовали подражать машущим крыльям птиц, они разбивались. Пришлось идти другими путями. Колесо, которым люди так широко пользуются, вообще не имеет аналогий в живой природе. Так почему же, если нам нужно создать максимально надежные самоорганизующиеся, самообучающиеся машины, способные непрерывно работать на протяжении, скажем, семидесяти лет, почему мы должны во всем подражать строению человека? Мы ведь не будем требовать от машины богатства и тонкости эмоций, присущих человеку, не будем пытаться воспроизвести сложнейший человеческий механизм наследственности; нам вообще нужны только некоторые, вполне определенные функции. Зачем же нам покорно следовать по труднейшим путям, проложенным природой для гораздо более сложных целей? Может быть, для наших задач есть более простые и надежные решения?