Литмир - Электронная Библиотека
A
A

— Не знаю, — честно ответил Болотников. — Знаю только, что хозяин на земле не тот, кто какие угодно пакости на ней творить может, а тот, кто жизнь на ней вольготней хочет сделать, привольнее. А на Руси для этого перевернуть все надо с головы на ноги, — там, глядишь, и переменится к лучшему. Драться надо, князь. Драться с теми, кого ненавидишь, — и побеждать.

— «Глядишь»… — Телятевский невесело усмехнулся. — По-моему, ты сам никак понять не можешь, как выглядит эта твоя «воля»…

— Там увижу.

— Сомневаюсь.

— А коль сомневаешься — держись подальше. Сейчас уже терять нечего. К Шуйскому тебе отсюда дороги не будет. Вот так вот, князь. Опоздал!

Атаман Беззубцев должен был признать, что во время вылазки Степан Стеблов проявил недюжинную силу и ловкость. Когда на него набросились сразу три стрельца, очевидно, желая захватить в плен, он легко раскидал их в разные стороны. Правда, больше Беззубцев за ним не следил — не успевал, в драке своих забот хватает. Но Стеблов, который все время находился в окружении неприятелей, вернулся в крепость цел и невредим. «Хороший воин, лихой», — решил Беззубцев.

— Я царевич или кто, воевода?!

Петр Федорыч был взбешен. Болотников отметил, что, пожалуй, впервые видит атамана-царевича трезвым. Впрочем, Петр Федорыч трезвый не так уж сильно отличался от Петра Федорыча пьяного.

— Что случилось, Петр Федорыч? — спокойно спросил Болотников.

— Пошто моих людей обижаешь? Казаки жалуются. Они привыкли так: что их — то их. В городе стоим — значит, город наш. Ты как же это, меня не спросясь, моих-то казаков…

— Как они привыкли? — переспросил Болотников.

— Что уж их — то их. Так казаки считают.

— Ты тоже так привык?

Атаман гордо поднял подбородок.

— Я царевич. Я привык, что моим становится все то, что я захочу!

— Захоти Шуйского Ваську, а, Петр Федорыч, — ласково попросил Болотников. — Ну, захоти, очень тебя прошу! Или сразу московский кремль?.. Видно, плохо ты его хочешь.

Петр Федорыч изумленно глядел на Болотникова. Болотников в ответ порассматривал его с минуту, потом вдруг резко сказал:

— Казаки твои грабить удумали. Грабить и убивать. В городе, что нас приютил. И я, Набольший Воевода царя Димитрия, отдал преступников горожанам. На расправу! Меня, Петр Федорыч, народ как Болотникова уважает, как Ивана Исаича, а тебя — как царевича. Как царевича, Петр Федорыч, своего царевича. Хочешь им остаться — веди себя подобающе.

Петр Федорыч закусил губу.

— Что скажешь? — спросил Болотников.

— Хорошо, — выдавил атаман. — Хотя казаки прежде того не ведали.

— Казаки прежде много чего не ведали, — оставил за собой последнее слово Болотников.

«Опровержение объекта по всем основным вопросам. Следствием должно являться более глубокое самостоятельное мышление объекта».

Осуществляется ли это положение? Не напрасно ли все, что он делает? Эти стандартные вопросы остаются всегда, сколько бы таких случаев не было за душой, сколько бы опыта, наработанного за двадцать лет, не накопилось бы в известном дипломате.

Этой ночью он решил прогуляться по улочкам Тулы. После перехода у него почему-то первое время была бессонница.

Ночной средневековый город. У него всегда возникало странное ощущение этакого приятного, щекочущего нервы страха. Он боялся темных средневековых городов — и тем не менее никогда не упускал возможности ночных прогулок по ним.

Он навсегда запомнил пораженный чумой Льеж-11/XI. Запомнил каждым своим нервом. Ночь. Тьма. И вдруг из-за поворота выплывают одинокие черные фигуры в капюшонах и с длинными страшными крючьями в руках. Именно одинокие фигуры. Их было трое или четверо, но вместе с тем они казались ужасно одинокими.

В Льеже он второй и последний раз в жизни любил женщину. Он прекрасно знал, какая это трагедия — полюбить в чужой плоскости. Ведь он, как и все, читал «Влюбленную смерть» Симеона Яроцкого. В Льеже он проверил эту истину на себе. Он любил ее целых пять дней, а потом появились фигуры с крючьями, и ее тело сожгли вместе с другими такими же телами.

Это называлось «Дело № 38». И это осталось самым страшным его впечатлением.

Господи, а как мучительно умирать от чумы!..

Он вздрогнул, когда из-за поворота показались несколько человек. Но это был не Льеж, это была Тула. И это был ночной дозор.

Начальник дозора окликнул его, но подойдя поближе, увидел знакомое лицо, почтительно поздоровался, и дозор прошел дальше.

Ладно, хватит воспоминаний. Вспоминать можно бесконечно. Ему предлагали написать книгу — или художественную, или мемуары. Кстати, предлагали те же Контролеры, которые его и ловили. Обещали немыслимый успех. Он отказался. Рано. Потом когда-нибудь.

Пока его интересует Болотников. Серьезный человек, такой вроде суровый, а нет-нет, да и прорвется у него неожиданная лукавинка. Любопытно, каким бы он был веке, скажем, в двадцать первом? И каким он был в детстве? Пока не столкнулся как следует с жизнью лоб в лоб. Веселым? Наверное, веселым, потому что нет в нем этой «вселенской скорби» которая так характерна для многих мыслящих людей. И для многих бунтарей. У него не то, у него это не врожденное — жизнь воспитала. И еще он очень русский. Есть такие. Вот Кромвель был очень англичанин, а Болотников очень русский. Поди объясни в Нулевой Плоскости, что это такое, — не поймут. И слава Богу! Но здесь это есть, и это надо чувствовать, а чтобы почувствовать здесь надо побывать. С другой стороны, вот же Контролеры этого тоже не понимают, хотя и мотаются по пятам. Может, надо еще и пожить в этой шкуре?

Ночная Тула-XVII. А в Туле-XVII ночью иллюминация, веселые люди на улицах, круглосуточно работающие рестораны, и совсем недавно разгорелись споры, а нужна ли вообще ночь, не сотворить ли искусственное солнце. Правда, сторонники темноты все-таки победили; оказывается, ночь еще нужна, без нее что-то будет не так. Там хорошо. А здесь уже начали есть собак, а еще три-четыре недели — и, гляди, начнется людоедство. Не в войске, правда, — в городе.

Сегодня днем Болотников вывел своих драться за стены. И сам дрался. Андриевский видел, как он рвался в бой, как он рвался выместить на стрельцах свои неудачи, свои мучения, выплеснуть в драке все свои сомнения. Облегчить душу. Возможно, он даже искал смерти, легкой, мгновенной смерти от умелой руки стремительно несущегося на тебя неприятеля. Хотя нет, в его глазах еще нет обреченности. Но неудержимой жажды жизни, стремления выжить во что бы то ни стало тоже уже нет. Возможно, он дрался, сам не сознавая, чего ищет в этой схватке, но так или иначе, — ему еще рано умирать. И он не погиб бы, даже если бы очень этого хотел. Как бы он ни хотел — это выше его сил.

А интересно — что бы Андриевский стал делать, если бы вопреки всей логике — да что логике! — вопреки всем законам природы Болотников не вернулся бы после этой вылазки. Если бы его все-таки убили. И что бы стали делать Контролеры, если они уже здесь? Ткнули бы Ивана Исаича копьем в горло — и все. Ведь произошло бы невозможное. Что тогда? Он про себя усмехнулся — вот это был бы парадокс, вот это удар по сложившимся представлениям!

Нет, Иван Исаич, тебе еще жить, тебе еще страдать и тебе еще думать и думать о своей судьбе, о судьбе людей, что рядом с тобой, о своей родине и о тех странах, где довелось побывать, и тебе еще вслушиваться в свою непокоренную, бунтующую совесть. И принимать решение. Я-то знаю, каким оно будет, но тебе еще нужно решиться. Еще нужно переломить себя. А потом ждать конца, в темноте, полной темноте, с выколотыми по воле царя Шуйского глазами.

Я знаю… Я знаю…

И я не могу сказать наверняка, кому из нас легче: тебе с твоими мучительными поисками ответа или мне с моим ужасающим знанием.

Я хочу облегчить твою тяжкую долю.

А может быть, я всего лишь хочу таким способом облегчить жизнь себе? Облегчить мой больной мозг, который так остро чувствует свой долг перед всеми вами — ушедшими, пропавшими, изнасилованными жизнью и часто так несправедливо забытыми.

7
{"b":"111526","o":1}