Начал также "набрасывать" главу "Таинство воспоминания" и сразу же вижу, как это будет трудно…
Вторник, 18 сентября 1979
Письмо от мамы, все в повтореньях, в каракулях…
Несколько спокойных часов вчера и постепенное погружение в "Таинство воспоминания". И, как всегда, только начав писать, узнаю, что я хочу или, вернее, что надо написать. А удастся ли, это совсем другое дело.
Статья Флоровского в старом номере "Вестника" (108-110) "Три учителя" – о Гоголе, Достоевском, Толстом. Защищает подлинность религиозной драмы Гоголя и, так сказать, "неподлинность" ее у Толстого.
Четверг, 20 сентября 1979
Вчера весь вечер с А. Гинзбургом, который ночует у нас перед выступлением сегодня на [собрании] "Freedom of Faith". Хорошее, светлое, но вместе с тем и как бы мучительное впечатление. Мучительное из-за все время "нажатой педали", возбуждения, раскаленности."Или это говорит во мне западная
1 Пс.50:13.
471
успокоенность, нежелание все время с кем-то "сострадать", о ком-то волноваться? Так сказать, реакция эгоизма?
Моя вечная попытка понять "идейное" положение там . Я спрашиваю его об "удельном весе" разных течений. Группа Литвинова, Шрагина, "Самопознание": устарело, не действует, не соответствует. "Континент": была масса надежд, но журнал оказался не "тамошним", заграничным, голосом добровольно уехавших. Оценки, близкие к солженицынским, но без злобы и презрения. Главное – надо все время быть там ("…я на Америку решил смотреть в полглаза, боюсь увлечься и забыть …"}. Хотел бы личного, человеческого мира, несмотря на разногласия. Вообще все в мире оценивается с точки зрения положения там , все остальное абсолютно вне поля зрения, не представляет решительно никакого интереса. У него нет отталкивания от Запада, наоборот, но Запад, Америка – "не модель". Их диссидентство "там", жизнь в борьбе, в напряжении – это как бы потерянный рай, вне которого они чувствуют себя, как рыба на суше… Не знаю, но после такого вечера чувствуешь огромную усталость и, что еще хуже, внутреннее отчуждение, и это несмотря на симпатию, на то, что человек притягивает к себе.
Вчера же – до Гинзбурга – завтрак с С.М. Опыт другого "солипсизма": весь мир есть только вопрос, будет ли он или не будет рисовать. И тоже впечатление от человека самого – светлое.
После радио "Свободы" – короткая встреча с Владимиром Рифом. Этот уже пробивается, на пути к удаче, если не к успеху.
Вот так за один день погружение в три предельно "личных мира". Если этих трех людей посадить вместе, они решительно не знали бы, о чем друг с другом говорить, поскольку каждый абсолютно занят если не собой (Гинзбург), то своим . И каждый, наверное, считал бы, что мир и забота других неинтересные, не заслуживающие внимания, потеря времени… Моя же, мною никак не выбранная и всегда меня тяготящая, роль – их слушать. И пока я слушаю, во мне действительно, непонятным для меня самого образом, живет интерес к тому, о чем они говорят, или, точнее, к ним. Но кончается разговор, и как бы ничего не остается. И я опять спрашиваю себя: что это – самозащита, нежелание to get involved?1 Равнодушие? И значит – грех? Да, наверное, и это. Но не только это. А и что-то отдаленно сродни фетовскому – "…жаль того огня, что просиял над целым мирозданьем". Просиял, сияет – в каждом из них, но как-то попусту (так мне кажется) тратится. Гинзбург говорит, что разделяет солженицынское осуждение, отбрасыванье пустых разговоров, "траты времени", так сказать – "наслаждения Парижем" (мы говорим о его возможной поездке на съезд РСХД в ноябре). Все должно быть "на пользу" делу . И, пожалуй, именно в этой точке я мгновенно, инстинктивно, целостно "отчуждаюсь" от них. За "делом"-то – самым важным, самым положительным – так часто и не остается времени не просто для жизни, а для встречи с жизнью или, по-другому, для опытного восприятия того, ради чего – все "дела". Опять мой Жюльен Грин: "Tout est ailleurs…" He знаю, может быть, я "нечестиво" ошибаюсь, но что-то именно такое (груз "дела") мне слышится в словах Хри-
1 быть вовлеченным (англ.).
472
ста: "Доколе буду с вами, доколе буду терпеть вас?"1 . И это совсем не противоречит Его всецелой любви и самоотдаче этим "вам". Эта скорбь от того, что не видят они "главное", которое уже не есть и "дело", а претворение, увенчание его в жизни, и в жизни с избытком. В мире сем всякое "дело" в каком-то смысле проклято и "спасается" только, когда – ради жизни, ради приобщения к ней. Без этой отнесенности оно становится "идолом" и мукой. Что для любого "дела" может значить: "В небесах торжественно и чудно! Спит земля в сиянье голубом"2 или какая польза от того "дивного сна", в который погружает нас "студеный ключ, играя по оврагу…"?3 А между тем все, почти все в нашей жизни зависит от этих "прорывов", ибо в них дается нам опыт жизни.
Суббота, 22 сентября 1979
Распрощавшись вчера, после его выступления в семинарии, с Гинзбургом и длинных с ним разговоров, продолжаю думать о "поляризации" среди диссидентов: о ненависти Синявских к Солженицыну (и vice versa) и т.д. Гинзбург "солженицынец", но хочет остаться в дружбе и мире и с Синявскими. "Моя формула, – говорит он, – это: Солженицын ужасен, но он прав…" В связи с этим читал сегодня утром три номера журнала Синявского "Синтаксис" (купленные мною еще в мае, в Париже, но скорее просмотренные, чем прочитанные). И вот вывод: я не могу до конца принять ни одной из сторон и в их стопроцентном отвержении одна другой вижу ужасающую ошибку. Вот опять – поляризация русского сознания, это несчастное "или-или". Солженицын и вслед за ним Гинзбург хотят , чтобы было так, как они "переживают". Хотят существования, несмотря на все, на всю тьму, – неразложимой, невинной России, к которой можно , а потому и нужн о вернуться. Если ее нет, если всего лишь усомниться в том, что она есть, – падает, без остатка рушится все их видение, но также и вся их работа . Поэтому они (но главное, конечно, Солженицын) должны отвергать таких людей, как Синявский или Амальрик и т.д., отвергать их право на любовь к России. А они ее любят , и их оскорбляет, да и бесит, это отрицание у них любви: любви, направленной не на какую-то нетленную, почти трансцендентную "сущность" России, а на Россию "эмпирическую", на родину ("да, и такой, моя Россия…"4 ). В замысле я мог бы принять обе установки. Но на практике Солженицын во имя "своей" России выкидывает из нее половину ее исторической плоти (Петербург, XIX век, Пастернака и т.д.), предпочитает ей, в качестве идеала, – Аввакума и раскольников, а "Синявские" все-таки как-никак презирают всякую ее "плоть", остаются безнадежными "культурными элитистами". Разговор между ними невозможен не из-за аргументов или идей, а из-за тональности , присущей каждой установке. Солженицыну невыносим утонченный, культурный
1 Мф.17:17.
2 Из стихотворения М.Лермонтова "Выхожу один я на дорогу…".
3 Из стихотворения М.Лермонтова "Когда волнуется желтеющая нива…".
4 Из стихотворения А.Блока "Грешить бесстыдно, непробудно…": "Да, и такой, моя Россия, / Ты всех краев дороже мне".
473
"говорок" Синявского, его "культурность", ибо не "культуру" любит он в России, а что-то совсем другое. Какую-то присущую ей "правду", определить которую он, в сущности, не способен, во всяком случае в категориях отвлеченных, в мысли, но по отношению к которой всякая "культура", особенно же русская, кажется ему мелкотравчатой. В своей "антикультурности" он, конечно, толстовец. Синявскому же ненавистна всякая "утробность" и из нее рождающиеся утопизм, максимализм, преувеличение. В истории, на земле возможно только культурное "возделывание", но не "преображение" земли в небо. Условие культуры – свобода, терпимость, принципиальный "плюрализм", моральная чистоплотность, "уважение к личности".
Понедельник, 24 сентября 1979