«А и голова у этого барина! Большие у него думы… Вот бы с ним по душе поговорить.
Он бы мне и объяснил, как и что… А разве я сам что могу? Совсем и не к тому у меня голова приспособлена».
Мельник печально поник неприспособленной к большим думам головой и всё-таки продолжал думать:
«Съездить разве мне к учителю в Ямки? Он тоже тово… гвоздь! Поп Алексей говорит, что это он меня пропечатал в газете. Ишь, желторылый аспид!»
Тихон Павлович вспомнил, как ему было стыдно, когда дочь прочитала в газете о его удалой операции с кирюшинскими мужиками, и как она, закрыв лицо газетой, тихонько спросила:
– Папаша, разве это так было?
Он разозлился тогда.
– Разве грабитель отец-то твой? «Так было»! Дура, чему учишься в гимназии-то?
А было-то именно так, как написал учитель. Но – не сознаться же в этом перед дочерью!
Чего она понимает? Теперь он квит с кирюшинскими: когда у него плотину чуть не размыло и они её крепили – половину своего воротили назад: по три целковых за день на рыло содрали с него. Война! Сплошал – и кончено, – крышка тебе. Да… Учитель-то при этом присутствовал.
«Что, говорит, купец, и вас прижали? – И смеётся. Лицо у него сухое, жёлтое, строгое.
– Плохи же вы всё-таки, купец… Жадны, а плоховаты».
Мельник сердится и чувствует – правда! И жаден – правда, и плох – тоже правда.
«Скоро ли, о господи, рассветёт?» – с тоской подумал он. Скоро уж: алая полоса на краю тучи стала и ярче и шире.
Вот где-то разговаривают люди. Мельник подошёл к плетню и лёг на скамью возле него, чувствуя, что ему неможется от бессонницы. А голоса людей всё приближались…
– Не проси, Мотря, не теряй попусту слов – не останусь!
Тихон Павлович вздрогнул и привстал на скамье, опершись на локоть. Говорили близко, за плетнём, в кустах бузины. Это Кузьма Косяк, засыпка, с кем-то.
– Не проси, говорю! Не в моей это силе, чтобы здесь остаться; уйду я за Кубань.
– А я-то как же, Кузя? Ты подумай, как я без тебя-то буду? Ведь люблю я тебя, соколика, лю-юблю, вольный ты мой! – отвечало Кузьке низкое женское контральто.
– Э, Мотря! Многие меня уж любили, со всеми я распрощался, и ничего себе – повыходили замуж да позакисли в работе! Встретишь иной раз, посмотришь – своим глазам веры нет. Да разве это они – те самые, которых я целовал да миловал? Ну-ну! Одна другой ведьмистей. Нет уж, Мотря, не мне на роду писано жениться, да, дурашка, не мне. Волю мою ни на какую жену, ни на какие хаты не сменяю. Родился я, слышь, под забором и помру под ним. Судьба такая. По седые волосы вдоль да поперёк шляться буду… А на одном месте скучно мне…
– А меня-то? Кузя, меня-то? Я-то куда денусь без тебя? Подумай-ка! Али ты меня не любишь уж? Али ты меня не жалеешь?
– Тебя-то, тебя-то… А тебя я здесь оставлю… за вдового Чекмарева замуж выйдешь…
Дети у него есть… да ничего, сам он мужик хороший.
– Не лю-юбишь ты меня!.. – тихонько сказала женщина.
– Видно, вот люблю, коли разговариваю. Не любил бы, так не возился бы. С девками потому и время теряют, что любят их, а ежели их не любить – куда они тогда? И жалко мне тебя… да ведь как кого ни жалко, а себя всегда жалчей. Было бы, поди-ка, гораздо хуже, если мы с тобой, поругавшись, расстались. Верно ведь? А теперь вот по душам – любовно, ласково всё выходит. Я, значит, в свою пойду сторону, ты – в свою, кому куда судьба. Эхма, чего тут толковать! Целуй, что ли, ещё разок, горленка!
Звуки поцелуев коснулись слуха Тихона Павловича и растаяли в шелесте листвы. Скворец распелся громче и веселей, петухи за мельницей встречали рассвет.
– Ох, милый ты мой, Кузя… хороший ты мой! Возьми ты меня, горюшу! – снова громко зашептала девушка.
– Вот те и на! Она опять за своё… Я её целую, милую, как путную, а она мне камнем на шею виснет. Ну девка! И всегда вот эта канитель с вами.
– Да, – али я не человек?..
– Ну, человек. А я? Я, значит, не человек? Скажет тоже… Сошлись мы с тобой полюбу… ну, и пришло время разойтись. Тоже надо полюбу. Тебе жить надо, и мне тоже; путать друг друга нам не след… А ты нюнишь! Дурашка! А ты вспомни: сладко целоваться со мной? Ну? Эх, ты… оладья…
Снова зазвучали поцелуи, прерываемые страстным, задыхающимся шёпотом и глубокими стонущими вздохами.
Вдруг вершины деревьев, и всё кругом, и само небо точно дрогнуло и улыбнулось свежей, румяной улыбкой – это первый солнечный луч глянул на землю. И, как бы приветствуя его, раздался ласковый шум пробужденья сонного сада, дунул ветерок, свежий, бодрящий, полный разнообразных запахов.
Звучные теноровые речи Кузьки Косяка, тоскливо-страстное контральто девушки как бы смягчили ноющую боль в груди Тихона Павловича.
«Ах чёрт! – мысленно восклицал он по адресу засыпки. – Ах ты, ухобака!»
И, чувствуя зависть к этому вольному человеку, к его уверенности в своей правоте, он встал, вздохнул и хотел пойти домой.
– Пора, Мотря! Пора мне на работу! Смотри, приди ужо!
– Не пришла бы, да не в мочь мне не придти-то, сокол мой! – как-то простонала девушка.
– Э, не горюй! Время придёт – слёзы утрёт. А до той поры мы ещё повидаемся не раз.
Так ли? Про-щевай!
За спиной Тихона Павловича затрещал плетень.
Как по степи ветер
Носится, играет…
– Эт!.. Добрый день, хозяин!
Тихон Павлович снял с головы картуз и смущённо посмотрел на работника.
– Здорово!
Из-под расстёгнутой красной рубахи видна была широкая, смуглая грудь работника, дышавшая глубоко и ровно, рыжие усы насмешливо пошевеливались, белые частые зубы сверкали из-под усов, синие большие глаза хитро прищурились, и весь Кузьма показался своему хозяину таким гордым и важным, что мельнику захотелось поскорее уйти от него, чтоб засыпка не заметил своего превосходства над хозяином.
– Всё гуляешь?
– Пока охота да время – чего не гулять? Иное время придёт – работать буду! Чью нынче засыплю? Домолоть попову рожь али что? Да насчёт круподёрной машины надо бы похлопотать!
– Да, это нужно… Вот я тово… – проговорил Тихон Павлович и вдруг как-то помимо воли докончил: – А я, брат, лежал тут на скамейке да и слышал, как ты… с девкой-то обходился… Ловко ты с ними умеешь…
– Дело знакомое! – сказал Кузьма.
– Много, чай, ты их, девок-то, перепортил?
– А не считал… Какая порча? Чай, я не увечу их…
– Оно так, а всё-таки… Например, неужто тебе, Кузьма, не жалко девку-то?..
– Жалко… всегда бывает жалко…
– А ежели, к примеру, ребёнок? Бывало ведь, а?
– Чай, бывало, – кто их знает…
Кузьме, очевидно, начинал надоедать допрос. Он переступал с ноги на ногу и, досадливо сжав губы, крякнул.
А Тихону Павловичу понравилось то, что работник смущается его допросом, и он, уже строго нахмурив брови, продолжал:
– А грех – как? Ведь грех!
– Чего грех?
– А так-то действовать…
– Да ведь ребята-то одним, поди-ка, порядком родятся, что от мужа он, что от прохожего, – сказал Кузьма и скептически сплюнул в сторону.
– Это ты совсем напрасно. От мужа – он в законе, а ежели от тебя – куда его? Она, девка-то, возьмёт да – от сраму – в пруд дитя-то и сунет. А на тебе – грех! – донимал мельник работника, чувствуя при этом какое-то удовольствие.
– Да ведь, хозяин, коли покрепче подумать, – серьёзно и сухо заговорил Кузьма, – так выходит, что, как ни живи, всё грешно! И так грешно, и вот этак грешно, – пояснил Кузьма, махнув рукой вправо и влево. – Сказал – грешно, промолчал – грешно, сделал – грешно, и не сделал – грешно. Разве тут разберёшь? В монастырь, что ли, идти? Неохота.
Помолчали. От свежести утра Кузьма вздрогнул.
– Весёлая у тебя жизнь, брат, лёгкая, – вздохнул Тихон Павлович.
– Не жалуюсь, – сказал Кузьма, передёргивая плечами.
– Жизнь приятная… да!.. Ну, что же? Иди, засыпай!
– Попову?
– Сыпь попову. Как ты это просто рассуждаешь… право! Всё грешно… Н-да… Лёгкий ты, Кузьма… как пузырь.