Но все же Эмили ошибалась в своих худших предположениях и опасениях. Она отождествляла Джуди с собой, какой была тридцать с лишним лет назад, а между тем, Джуди была не столь уж похожа на нее. Вернее, она была более похожа на Эмили нынешнюю, чем на Эмили сорокалетнюю. Та сила и та любовь к жизни, что пришли к Эмили с годами, уже были в натуре Джуди. Задавленные страстью, эти качества все же не исчезли, и встреча с Эмили, общение с нею, постепенно возродили их. Да, последние события почти сломали Джуди, но проделанная душевная работа вовсе не была перечеркнута, как предполагала Эмили. И обрести себя теперь было значительно легче. Джуди пыталась увлечься тем, что могло бы заслонить ее личные проблемы, и работа стала для нее спасательным кругом.
Уединяясь в своей комнате, она уже не бросалась на постель и не утыкалась лицом в подушку, как в первые недели после возвращения из Нью-Йорка, когда жизнь, казалось, остановилась, а душа неуклонно зарастала пустотой, от которой лишь боль была избавлением. А теперь, едва затворив за собой дверь, Джуди садилась за стол и устремляла взгляд в окно. В кронах деревьев гулял ветер, и желтеющие листья трепетали, словно оборки на бальном платье во время танца, – время от времени какой-нибудь листок не удерживался на ослабевшем черенке и срывался, тогда Джуди приподымалась и следила за его плавным кружением вниз. Облака стремительно неслись по небу, уже утратившему свою голубизну: кони, зайцы, бегемоты, крокодилы, неведомые чудища, – Джуди так любила в детстве наблюдать за их причудливыми формами. С наступлением сумерек в доме напротив загорались окна, и она следила за передвижением безмолвных фигур в окнах: вот хозяин дома вернулся со службы и ужинает вместе с женой и детьми, вот он курит трубку в гостиной (эта старомодная привычка очень нравилась Джуди), вот в зеркале отразился засветившийся экран телевизора, а вот и потух, и сейчас жена задернет штору в спальне… Незнакомая чужая жизнь, повинующаяся каким-то своим законам, казалась Джуди столь же интересной, как и полет листа, притягиваемого землей, или бег погоняемых ветром облаков, а лай соседской собаки волновал ее так же, как звон телефона, приглушенно доносящийся из соседнего, через забор, дома. Жизнь вокруг шла своим чередом, не подозревая, что кто-то наблюдает за всеми ее проявлениями со стороны, а Джуди наслаждалась своей одновременно и непричастностью к происходящему и безусловной вовлеченностью в эту круговерть.
Иногда же перед ее глазами, устремленными в окно, представали воображаемые картины, и взгляд ее блуждал, не останавливаясь ни на чем, а зубы покусывали кончик карандаша. Потом взгляд перемещался вниз и, наконец, цеплялся за белоснежное пространство листа бумаги, дразнившее своей пустотой. Подобно тому, как она боролась с пустотой в собственной душе, Джуди боролась и с пустотой чистого листа: сюжеты рождались под нажимом грифеля один за другим.
Кленовый лист, изогнувшись черенком, изо всех сил пытался оторваться от удерживающей его ветки, женщина, выгнув спину, приближала лицо к зеркалу, кошка грациозно приподымала лапку, стараясь зацепить коготками свисающий с вешалки шарф, мужчина в кресле чиркал зажигалкой у расширяющегося конца трубки, торчащей из угла его рта… И так до бесконечности: на краю стола уже возвышалась стопка рисунков, а посередине ждал своей очереди, притягивая и маня, новый чистый лист…
Французское Возрождение, овладев душой Джуди, потребовало себе места и на этом белом пространстве. И вот появились мужчины в блузах с кружевными стоячими воротниками, в беретах и лавровых венках, с пером и свитком в руках, но непременно со шпагой на боку, красавицы в пышных нарядах, подставляющие руку для поцелуя, скачущие кони с пригнувшимися к их шеям седоками, скрещенные в бою шпаги, фехтовальные позы – чего тут только не было! Джуди пыталась превратить любимые ею словесные образы в зрительные. Так появился портрет пожилой женщины, чем-то отдаленно напоминающей Эмили. Женщина сидела на старинном стуле, согнувшись над пряжей, опираясь локтем о край стола. Лицо ее обрамляли оборки чепца, а высохшее тело было перетянуто крест накрест теплым платком. Джуди потратила на этот портрет целый вечер, а когда работа была закончена, вывела под рисунком:
Когда, старушкою, ты будешь прясть одна,
В тиши у камелька свой вечер коротая,
Мою строфу споешь и молвишь ты мечтая:
«Ронсар меня воспел в былые времена».
[7]Портрет недаром походил на Эмили, этот образ действительно как-то ассоциировался для Джуди с той, что так много значила для нее теперь. Ей очень хотелось подарить рисунок Эмили, но она боялась, что элегантная, несмотря на возраст, Эмили обидится. Кроме того, Джуди боялась еще одной в своей жизни отповеди.
В детстве она рисовала вдохновенно, без устали, пробовала писать акварелью и маслом, увлекалась пастелью. И никак не могла остановиться на чем-то одном, ею владела страсть к экспериментам. Это вызывало раздражение педагога в художественной школе, а особенно бесило родителей, вообще считавших творческие профессии чем-то несерьезным, а главное, не сулящим хорошего заработка. Джулия присоединилась к ним, как только обрела право высказывать свое мнение, и Джуди была поднята на смех старшей сестрой и ее подружками, после чего, разозлившись, бросила школу. Но рисовать она все-таки продолжала, правда, теперь уже втайне от других. Последний удар по ее страсти нанес Рэй. Он не желал терпеть никакого увлечения, которое могло отодвинуть на второй план его самого, и, сам того не сознавая, уничтожал все, что составляло внутренний мир Джуди. Но любовь овладевала ее душой, захватывая участок за участком, оставляя все меньше места для прежних увлечений. В конце концов, Джуди устала бороться и была вынуждена признать, что окружающие правы, а она тратила время на чепуху.
И вот прежнее увлечение вновь напомнило о себе, из бессмысленного вождения карандашом по бумаге стали рождаться образы. Джуди не ставила перед собой никаких целей, но теперь уже ничто не заставило бы ее отказаться от этой «чепухи», от этого «детского баловства», выплеснувшегося наружу из потаенных уголков души.
Рэй был изумлен той легкостью, с какой ему удалось уломать старика Дорсона, и гордился своей победой вдвойне: ведь он добился ее безо всякой помощи и протекции! У него появилась мысль, что Нора нарочно подстегивала его к тому, чтобы он сам заключил эту сделку, ведь если бы она помогла ему, то он неизбежно упал бы в ее глазах. Джуди непременно согласилась бы помочь, и потом он чувствовал бы себя обязанным ей, его бы тяготило сознание того, что ему, мужчине, пришлось прибегнуть к помощи женщины, воспользовавшись ее связями… Выходит, Нора ему же оказала услугу – так что же его так злит? Это высокомерие, эта нарочитая демонстрация равнодушия… Разве он сможет забыть, как топтался у дверей в ожидании ее оклика? Да способна ли она вообще – любить? Если да, то, значит, к нему, Рэю, она этого чувства не испытывает. Но что толку снова перемалывать то, что уже миновало? Он едет к Джуди, ему необходимо увидеть ее, объяснить… Что объяснить? Необходимость измышлять новую – которую по счету! – ложь мучила Рэя, как никогда прежде. Он устал лгать, ему хотелось сказать на этот раз правду, всю правду – и будь, что будет! Но он понимал, что этого нельзя делать, ведь тогда он наверняка потеряет Джуди… Какой он застанет ее сейчас? Прежней уверенности, что все обойдется, у него уже не было.
Он заехал домой, хотя и предполагал, что Джуди там не окажется. Квартира выглядела пустой и заброшенной. Кажется, она и приходить сюда перестала – на всем слой пыли… Рэй послонялся по комнатам. Если бы она была здесь, если бы плакала и осыпала его упреками, как раньше!.. А в этой пустоте их совместного жилища было что-то зловеще символичное. Рэй сам бы не смог объяснить, чем он напуган, но это было именно так – его что-то словно гнало отсюда, и он с поспешностью пытался закрыть за собой дверь, как будто от того, как быстро он повернет ключ в замке, зависело, догонит ли его притаившееся в квартире чудовище.