Яснее всего запомнился ей сон в ночь перед похоронами. Наташе приснилось, что старый их дом под Резекне снесли. На самом деле дом снесли еще в начале семидесятых, а на его месте построили детский сад «для детей трудящихся», как говорили в ее семье. В этом доме прошло ее раннее детство, он всегда снился ей целым и только в важных случаях, когда предстояло принимать решение. В подобных обстоятельствах, она слышала, снятся птицы, ей же снился дом, без подробностей, теперь – не дом, а его отсутствие.
Поплакать не удалось. Хотелось остаться с Женей наедине, что-нибудь сказать ему, но кругом были люди – в морге, в церкви, на кладбище. Люди лезли помочь – выбрать гроб, заплатить, одеться (юбка, косынка), подсунуть бумажку с молитвой, целовать – там где венчик, взять горсть земли и прочее в этом роде.
«Благословен Бог наш…» – начал священник, совсем молодой, младше Жени. Был страх сделать не то, обидеть присутствующих, которые, казалось, переживают куда напряженнее, чем она. Снова много странного: возле входа одна незнакомая тетка всех поздравляла с праздником, другая заявила, что умершие насильственной смертью не спасутся. «А как же ваш Христос?» – хотела спросить Наташа, но – какая разница?
Пели чисто. Слов она почти не разбирала, но музыка действовала независимо. «Плачу и рыдаю, егда помышляю смерть…» – пел привыкший к покойникам хор. На «Ве-е-ечная память» многие заплакали – так подействовала малая секунда между первой и третьей «е» у баса – большинство были музыкантами. Совсем в конце священник произнес проповедь. Спокойным тоном он сообщил, что надо не плакать, а регулярно посещать церковь, молиться. И еще – Бог не посылает испытаний, которые нам не под силу. «Значит, это Бог убил Женю? – удивилась Наташа, – кому он это говорит?» «Видишь, как меняется Женино лицо?» – сквозь слезы спрашивал Валя, ничего такого она не заметила. Под «Святый Боже…» выносили гроб, и один из присутствующих, она его никогда не встречала, человек ученого вида и, скорее всего, неверующий, довольно громко спросил у священника, почему же это, когда распяли Христа, то разодралась завеса и гробы повылезали из могил, а тут вот невинного человека убили, и ничего. Священник улыбнулся: «У отца Иакова спросите, он еврей, может с Богом спорить», – и ушел.
Еще был автобус, и кладбище, и рабочие – мрачные ангелы, у них тоже завелось много примет: «Не говорите нам «до свидания»«. На кладбище не было плохо, но и хорошо, разумеется, не было. Она снова поцеловала Женю, потрогала руки, попробовала прошептать что-нибудь ласковое, но так, в общем, и не попрощалась.
Последними в ряду мероприятий шли поминки, это было уже теплее, особенно к вечеру, когда выпили и перестали следить за каждым словом, и исчезли страх и порожденная им истерическая веселость. Запомнилось всего несколько вещей: во-первых, пьяная ненависть Инги – она следила, достаточно ли Наташа скорбит. Прежде чем Валя увел ее, Инга успела наговорить и про детей – хорошо, что не завели, – и про скорое ее, Наташино, повторное замужество. «Это недоразумение», – только и отвечала Наташа. Во-вторых, очень активно вел себя так и не установленный человек ученого вида. Он говорил про убийц и тоже, как показалось, лишнее: «Ненависти у меня к ним нет! Ненависть – слишком теплое чувство. Есть наш долг – найти, и я займусь этим. Чтобы мы, оставшиеся, могли жить в этой стране». Все понимали: ничего он не сделает.
А потом была Женина игра – сокурсники принесли записи, она многое слышала впервые, например «Сонату-воспоминание» Метнера. Женя любил Метнера, и Скрябина, и Рахманинова – и тут только Наташа поняла, как интересно он когда-то играл и насколько в этом было больше первичной музыкальности – не сделанности, а самого главного – именно музыкальности, которая слышна, даже когда артист не в форме или не очень готов. У Жени ее оказалось куда больше, чем у других ребят из института и у самой Наташи.
Слушая Метнера, она впервые за эти дни испытала какое-то чувство – жалость к Жене, немножко к себе, к тому, что вот была жизнь и она уже в прошлом, а настоящего никакого нет. Прежде Наташа не думала про то, «чтобы двое были одно», не думала и теперь, но вот – жалко, очень жалко Женю, даже не того, что его нет, а его самого.
3
Она проснулась очень рано и поняла, что теперь, чтобы что-нибудь почувствовать, необходимы особенные усилия. «Меня нет», – сказала она громко и повторила еще громче. Наташа умылась и оделась, руки и ноги слушались, но душа ее, по-видимому, отделилась от тела. «Значит, была душа, – решила она. – Не так ли умирают?» Но было ясно – она жива и будет жить.
Попробовала покурить – кто-то забыл сигареты, – не пошло, закашлялась, но курение чуть-чуть вернуло ей живые ощущения. Наташа посидела за роялем, вдохнула запах Жениного свитера, прилегла и задумалась о себе – как никогда не думала.
Со смертью Жени кончился не то что целый этап – кончилась вся жизнь. Наташа не разделяла прошлое на периоды: и Резекне, и Рига, и институт, и все эти оркестры были одним настоящим, всюду она была девочкой, чуть отстраненной, немножко одинокой, но от одиночества не страдающей. Что-то будет теперь?
Стал звонить телефон. От предложений приехать посидеть она твердо отказывалась. Частью звонили те, кто не смог побывать на похоронах, их приходилось утешать, даже как будто извиняться, что Женя погиб в такой неудобный момент. В последние годы у многих убили родственников. Наташа слушала про чьих-то братьев и отцов, хотя при чем тут они?
Продолжались и ритуалы. Женя погиб пятнадцатого апреля, в справке о смерти, однако, стояло шестнадцатое, стало быть, девятый день надо отмечать не двадцать третьего, а двадцать четвертого, советовались, перезванивали, суета эта была прежде всего скучна.
Звонили родные. «Как ты себя чувствуешь, Наташенька?» – все спрашивала мама. Наташе хотелось ответить: «Своеобразно», но она уверяла, что все, насколько возможно, хорошо, приезжать не надо. Родители со старшей сестрой Диной жили в Америке, в Филадельфии, что им тут делать?
Очень близких друзей у Наташи не оказалось, а те, что были, испугались: несчастья заразны. Вступить в эту вторую свою жизнь ей предстояло в одиночку.
Дни проходили в возне со справками, с крестом и оградой, пришлось съездить к следователю и отвечать на казенные вопросы («Долги были?», «На кого записана квартира? А автомобиль?»). О возвращении на работу, о возобновлении трио и думать не стоило.
«Может быть, выучим „Памяти великого художника»?» – предложил виолончелист. «На такие подвиги я не способна», – ответила Наташа, это было правдой, и не хотелось ей превращаться в образцовую вдову.
Внутри стояла тишина. Кладбище утешения не приносило. Бог же не есть Бог мертвых, но живых, ибо у Него все живы, – прочла она на одном из надгробий, – а у нас вот живы не все, мы не боги. Она сидела возле могилы, пыталась вспоминать Женю – мягкие волосы, круглые руки, холодноватый взгляд – и не могла. Крест с оградой, хоть и нужны, ничего не прибавят. «Надо что-нибудь сделать для Жени, – сказала себе Наташа. – А встречи с ним искать глупо, я и прежде ее не искала, какая теперь встреча?»
В одну из поездок на кладбище она издалека увидела их старого институтского преподавателя, Георгия Александровича, он вел анализ музыкальной формы. Георгий Александрович приезжал с цветами и подолгу сидел – похоронил то ли жену, то ли дочь. Наташу он, по-видимому, не узнавал, а подойти, заговорить казалось ей неуместным. Он, кажется, все еще работал в институте, хотя и двадцать лет назад, когда учил Наташу с Женей, уже казался ветхим. «Бедный, бедный, – думала Наташа. – Бедный Георгий Александрович, бедный Женя, я бедная. Нет, правда, надо что-то сделать».
Она отправилась в церковь, где отпевали Женю, – ту, рядом с кладбищем, к отцу Иакову, поговорить.
4
Отец Иаков, или Яков, – можно было и так, и так – оказался человеком лет шестидесяти пяти или семидесяти, небольшого роста, с выразительными глазами, совсем седой головой и желтыми от табака усами. Он относился к тому типу очень красивых евреев, которые до старости похожи на молодого Вана Клиберна, только мужественнее.