Литмир - Электронная Библиотека

А обманщик что – он вроде как с конфетами заявится, улыбнётся и кучей выложит… Ты на шоколадную конфету наступала? Липко, скользко и противно маленько, а так ничего. И пахнет сладко, не говно, жить можно.

Паша собрался уехать на пару дней по неинтересным и неназываемым своим делам, и Оленька тревожилась: она любила одиночество, но терпеть не могла спать в пустом доме, несмотря на хорошую охранную систему и обслугу, живущую в соседнем здании. Её пугали вещи, против которых сигнализация бессильна: порывы ветра, ударяющие в окна, странные звуки, полёвки, которые иногда прибегали поздней осенью в поисках тепла.

– Одна ночь всего, потерпи. Мальчика своего пригласи, пусть с тобой побудет.

– Катя ему плешь проест потом. Но я спрошу, конечно.

Оленька обрадовалась. Она бы всё равно позвала Клевера, но с Пашиного разрешения выходило как-то аккуратнее.

В ночь перед отъездом Оленька не находила себе места, представляла катастрофы, несчастные случаи, в ней просыпалась привязанность к мужу, которая обычно дремала под слоем терпеливого добродушия, её тело заранее начинало тосковать, а сердце – вдоветь и томиться по нему, который вот-вот уедет, забрав с собой покой и защиту, а потом возьмёт вдруг, да и не вернётся. «Да, если он не вернётся, пропадёт, и я пропаду, обессилю. Что я без него? Со своими дешевыми хитростями, страхами, стареющим телом и никчёмной душой – без его верности и прямоты». Десять лет уже было их браку, а она только недавно поняла, что больше не считает этот дом временным пристанищем, и мужчина, бывший всего лишь средством, стал единственным, чем стоило дорожить. Никакой из неё был мифотворец, негодный ЭмСи, беспомощный демиург – если не было за спиной опоры. Осознание ослабляло её – и делало счастливой. Ещё в юности она где-то услышала фразу, что мужчина управляет миром, который стоит на ладони у женщины, и, однажды восхитившись величием картины, так себе и представляла идеальную жизнь. А теперь эта мысль всё чаще казалась ей пошлостью. Может, Клевер и пляшет под её дудку, а Пашу иногда удаётся сбить с толку, но всё-таки перед его преданностью всякие игры как-то мельчают.

Она встала на рассвете, чтобы его проводить, вышла за порог, накинув драный рыжий полушубок, купленный в самом начале их совместной жизни.

Лето в тот год случилось дождливое, и они внезапно сорвались и улетели в Турцию, которая, впрочем, радости не принесла – оказалась для Оленьки слишком жаркой и шумной. Большую часть времени она проводила в номере, купалась рано утром и совсем не загорала. Несколько раз выбирались в ближайший город, но солнце в нём было совсем невыносимым, и спастись от него получалось только в многочисленных полутёмных лавках – а там их брали в оборот торговцы. Оленьке хотелось визжать, когда они подходили слишком близко и заглядывали в глаза. Но улицу заливал жестокий белый зной, в кафе ей не нравился запах, и поэтому каждые четверть часа приходилось сворачивать в ювелирный магазинчик или меховой салон.

Юноша ведёт их вниз по лестнице, в небольшой прохладный зал, увешанный шубами, и передаёт пожилому турку, который выходит навстречу, и начинает свой «танец продавца», и чем-то завораживает Оленьку так, что она не пытается немедленно сбежать, а садится на коричневый кожаный диван и соглашается выпить чаю.

Мужчины степенно беседовали между собой, будто никого не интересовала возможная сделка, – просто один уважаемый человек зашёл к другому уважаемому человеку. Но разговор плавно перетёк на погоду, холодные московские зимы и тёплую одежду, и турок впервые посмотрел на Оленьку:

– Жена?

– Жена.

– Жену надо баловать. У меня их три: одна по закону, одна по любви и одна для жизни. И всех одень, всем подари…. Что хочешь?

– Полушубок, – неожиданно решила Оленька, – рыжий.

Он встал и легко закружился, сдергивая с вешалок пушистые шкурки, набрасывая ей на плечи то чернобурку, то норку, то песца. Но Оленька хотела рыжую, и он достал откуда-то недлинную куртку с капюшоном. Она надела, взглянула в зеркало, едва заметно кивнула Паше и вернулась на диванчик, пить чай, а мужчины принялись торговаться.

О, как это было прекрасно: турок, не теряя достоинства, рассказал им о тяготах всей своей жизни, нарисовал на обрывке обёрточной бумаги краткую схему мехового бизнеса и набрал на калькуляторе четырёхзначную цифру – цену. Паша взглянул мельком и прикрыл нолик. Турок ужаснулся, разделил начальную сумму на два – «только для тебя». Паша снова внёс коррективы. Турок демонически расхохотался ему в лицо. Паша пожал плечами. Оленька вздохнула, отставила чашку и встала:

– Уходим?

– Что ж, не договорились.

Но торговец вскрикнул как раненый:

– Нет! – заметался. – Как тебя зовут?

– Оля.

– Оля. Я учился в Москве, помню – О-лень-ка. И вот что я скажу тебе, – он снова накинул на неё курточку, – сто женщин были тут до тебя, сто! Все мерили. И никому так хорошо не было, как О-лень-ка! Никому! Твоя! Э, себе в убыток отдаю. – Он снова набрал на калькуляторе цифру, трёхзначную.

Паша посмотрел на Олю и достал деньги – на пятьдесят баксов меньше, чем запрошено.

– Последние отдаю.

– Бедные мои жены, бедный мой бизнес, – запричитал турок.

– В Москву пешком пойдём, – грустно подпел Паша.

Турок взял доллары, пересчитал и картинно швырнул на пол:

– Деньги – ничего, бумага. Главное – человек.

Сложил покупку в пакет и отдал Оле.

Они вышли на улицу, солнце стало чуть милосерднее, Оленька окончательно повеселела. Для очистки совести спросила:

– Ты ведь понимаешь, что она не стоит и половины? Они там, наверное, пляшут сейчас на радостях.

– Ага. Но никому в ней не будет так хорошо, как О-лень-ка. Как же не купить? Да и повеселились мы неплохо, так что за спектакль, считай, заплатили.

И почему-то даже после стольких лет и десятков путешествий по разным странам она не забыла лёгкости, охватившей её тогда, нежности к смешному и чужеродному миру, в котором нигде нет для неё дома, но везде может быть хорошо – иногда.

А теперь эта куртка висела возле двери, уже порядком облезшая, но Оленька всё не выбрасывала её, хранила, хотя чувство собственной бесприютности, прежде казавшееся вечным, покинуло её, видимо, навсегда.

Проводив Пашу, она вернулась в постель – досыпать. Проснулась в полдень, всякие сентиментальные мысли её уже оставили, она позвонила Клеверу, чтобы договориться о вечере. Так было всегда: насколько разрывалось её сердце до разлуки с мужем, настолько же успокаивалось после его отъезда, и когда Паша возвращался, Оленька встречала его отчужденно. Буквально за три дня она успевала пережить всплеск привязанности, отвыкнуть и позабыть, а потом долго вспоминала и приучалась снова быть его женой. Паша об этом её свойстве знал и старался без нужды надолго не отлучаться.

– Кажется, если я уеду дней на десять, ты окончательно меня забудешь.

Оленька считала, что это всё следствие крайней чувствительности: расставание давалось слишком тяжело, потому происходило какое-то замыкание, перегорали пробки, и дальше страдать она уже не могла.

Очень удобное свойство психики – по крайней мере, для неё.

Но иногда короткая послушная память предавала её, жестоко и страшно. Случайный привкус или запах могли вызвать из прошлого демонов, которые, казалось, давно истаяли. Пару дней назад она шла по Столешникову, гуляя от бутика до бутика, и где-то на середине вдруг поскользнулась: мраморную плитку перед тяжелыми дверями только что в очередной раз помыли. Оленька неловко покачнулась, и сразу, без паузы, на неё обрушилась паника. Она почувствовала, что не только не в состоянии сделать шаг, но и стоять не может, – едва попытаешься переместить вес тела, как уже убегает земля.

И память немедленно швырнула её назад, в одну из ледяных зим детства. Оленьке тринадцать, и она идёт в школу в светло-коричневых осенних сапогах на тонкой подошве. У неё маленькая нога, даже сейчас едва доросла до тридцать шестого, а тогда была гораздо меньше, и крошечные ступни с высоким женственным подъёмом прятались в рассыпающейся обуви на вырост. И это не от бедности – точнее, не от их семейной бедности, а просто во всей большой стране не найти женской обуви размера тридцать два—тридцать три. Попадались, правда, страшненькие детские боты, на плоские утиные лапки, на её подъём не налезали. И поэтому донашивала за тётушкой эти осенние сапоги тридцать пятого, на семисантиметровом каблуке и со стёртой до гладкости подошвой.

30
{"b":"111089","o":1}