На складе было мертвенно тихо, от дома тоже не раздавалось ни звука. Поэтому Репейка опять побежал в сад, где чувствовал себя свободней, чем в комнате.
И тут он увидел Даму, слепую на один глаз, подагрическую легавую выжлицу, ковылявшую вдоль забора. Репейка обрадовался родной душе и уже бросился было к ней для первого знакомства, как вдруг оторопел.
— Ну и ну, — заморгал он, — ну и ну… старушка-родственница с кошкой гуляет… Ну и дела!
Да, впереди старой легавой, поразительно изящным кошачьим шагом, выступал котенок, иногда оборачиваясь, словно обращая внимание старой собаки на очередное удобное для отдыха место.
— Вот здесь, на песочке, можно бы прилечь… мягко, чисто, и солнышко пригревает.
Легавая остановилась, принюхалась.
— Чую родственный дух… да вот и вижу… Почему он не подходит?
Котенок тоже сделал из хвоста вопросительный знак и посмотрел на Репейку:
— В самом деле. Почему он не подойдет?
Репейка приблизился к забору весьма неохотно, с чувством, сотканным из враждебности и любопытства.
— А родич-то хорош собой, да и силен, видно, — мигнула одним-единственным глазом легавая и, принюхавшись, добавила: — И крысами пахнет.
Репейка сел и слегка помел землю хвостом.
— Нюх у тебя отличный, это верно… но кошка пусть убирается. Кошка не нашего поля ягода… и, если забредет сюда, быть беде…
Котенок, ластясь, потерся об лапу легавой.
— Слышишь?
— Эту кошечку я вырастила. Так что она не только мой друг, но, до некоторой степени, мое детище… — покачала головой легавая. — Это все знают, хорошо бы знать и тебе…
Репейка лег, ожидая более обстоятельного объяснения.
— А дело было так, — легла напротив и старая собака, — мой щенок сгинул, а ее мать разорвала такса, знаешь, такая кривоногая. Я такс не люблю, они настырные, наглые и даже лживые… что среди собак редкость… Словом, молоко у меня было, и, когда подложили этого поскребыша — зовут-то ее, между прочим, Мирци, — мне даже приятно было, что кормить могу. С тех пор мы всегда вместе, и спим вместе, и едим… но подойди же, дай обнюхать себя как следует, а то у меня последнее время нюх уж не тот.
Старая легавая с трудом поднялась на ноги.
— Подойди и ты, Мирци, — глянула она на котенка, — незнакомец тебя не обидит, можешь даже поиграть с ним, я-то уж скакать да прыгать не гожусь.
— Я только с людьми играю, — уклончиво махнул хвостом Репейка, — иногда с Пипинч, но с кошкой — никогда.
— А ведь она умеет играть, еще как! Но вообще-то пахнешь ты славно, степью и еще крысами… вот только что это еще за вонь от тебя идет? — нервно повела носом легавая.
— Это от человека, который в этом доме живет…
А ты, по-моему, очень старая. От тебя старостью пахнет…
— Да, это так… Ну, я прилягу, — отвернулась старая легавая, — а Мирци пусть с тобой поиграет…
— Пожалуй, лучше бы ей сюда не являться, — поколебался Репейка, вставая, но котенок уже проскользнул между рейками забора и, мурлыкая, прошел у Репейки под животом, вышел же между двумя передними лапами, высоко задранным хвостом погладив Репейку по носу.
— Незачем мне нос щекотать, мне это не по вкусу, — чихнул Репейка, — но крыс могу показать.
И они направились к складу.
Мирци оторопела, когда увидела крыс. Одна из них была величиной с нее самое.
— Вот эту маленькую я унесу, если можно, — мяукнула кошечка.
Репейка заворчал, но Мирци не обратила на это внимания. Они опять вернулись к забору, и Мирци положила перед старой собакой крысенка.
— Я ими брезгаю, — сразу отвернулась легавая, — брезгаю. Унеси ее, Мирци, не то рассержусь.
Мирци мурлыкала.
— Мне она тоже ни к чему… у нее мясо поганое. — И, схватив опять Репейкину добычу в зубы, вернулась к щенку.
— Вот, — положила она крысенка перед Репейкой, который, как мы уже знаем, любил порядок, поэтому в сопровождении Мирци отнес добычу назад и положил перед дверью склада.
— Теперь уж я не стану обижать тебя, — посмотрел он на кошечку, — но ступай-ка ты все-таки к старой суке.
— Она вечно спит. Хотя спать это хорошо… — замурлыкал котенок, но тут дверь дома распахнулась.
— Репейка, — крикнул аптекарь, — Репейка, иди сюда!
Этот голос, по самым свежим воспоминаниям, Репейка связывал с великолепной едой, поэтому он, не прощаясь, покинул котенка.
— Вот я! — вырос он на пороге, но вместо еды, увидел рядом с аптекарем женщину, то есть человека в юбке. Это была аптекарева домоправительница.
— Вот он! — указал аптекарь на Репейку. — Он и есть прославленный охотник на воров, собака-сыщик и вообще чудо-собака. В данный момент — наш гость. Репейка, эта дама именуется Розалией и желает стать твоим другом. Прими ее ласково, ибо она нас кормит, то мясом, то тушеными овощами, но овощами чаще…
Женщина смеялась.
— Поди ко мне, Репейка! — (И Репейка без всякого протеста позволил ей погладить себя.) Если будешь паинька, получишь мясо, хотя бы аптекарю только тыква досталась или клецки из манной крупы. Надеюсь, ты умеешь вести себя в комнатах?
— Словно герцог Бурбонский! Кроме того, он верен, как средневековый рыцарь, и умен, как бывают умны только фармацевты, — перечислял аптекарь достоинства Репейки. — Сейчас я пойду навестить твоего старого хозяина.
— Я крыс ловил, — повилял хвостом Репейка, — а еще подружился с Мирци, воспитанницей соседской собаки.
— Ладно, ладно, передам от тебя привет. Поухаживай покамест за Розалией.
Аптекарь ушел, а Розалия кивнула Репейке:
— Пойдем, Репейка, ты, верно, голоден.
Розалия не ошиблась, ведь Репейка почти всегда был голоден или, во всяком случае, всегда мог поесть.
Оставшись один, Гашпар Ихарош почувствовал: все хорошо. Попасть в больницу удалось, послезавтра приедет Аннуш, а через неделю он вернется домой. Вот Репейка обрадуется, когда он усадит его с собой рядом в повозку!
Палата только в первый миг показалась чужой, теперь же он освоился и, совсем как дома, смотрел в окно на большую липу и крыши, проступавшие сквозь ее листву.
Он устал, но ощущал эту усталость скорее сонливостью, теплым онемением и едва заметил, как сознание мягко погрузилось в легкую дымку сна.
Он не видел, как отворилась дверь, унесли его одежду и чуть-чуть задвинули занавески, чтобы создать полумрак.
Сестра двигалась бесшумно.
— Спит, — сказала она в коридоре, — хотя выпил совсем легкое снотворное.
Однако для старого мастера довольно было и легкого снотворного. Его утомила дорога, да и события дня были, как-никак, из ряда вон. После тяжелой своей перины он едва ощущал на себе легкое шерстяное одеяло, но под ним было тепло, и ласковые сны невесомо приходили и уходили, как будто переворачивались вспять листки календаря его жизни. Из таинственных архивов памяти выплывали давние-предавние картины, столь давнишние, что наяву он вообще ни о чем подобном не помнил. Какой-нибудь инструмент, труба, дверная ручка, колодезный журавль, щербатый нож, бугорок в виде сердца на эмали умывального таза, костыль, попавшийся на глаза где-то на рынке, башмаки и платье, голоса и запахи, и люди, люди…
— Как держишь рубанок? — слышал он и опять стоял рядом с отцом, и вновь ощущал под ногою стружку и чуял в воздухе запах олифы…
— Ну, что, ноге-то в них удобно? — Это был уже голос матери, и он явственно почувствовал, как жмут сапоги, но они были такие красивые, с латунными подковками, и он сказал:
— Удобно.
— Тогда можешь не снимать, — сказала мать: она видела, что сапоги очень нравятся мальчику, ну, так и пусть порадуется.
Был жаркий летний день, и через полчаса сапоги превратились в раскаленный железный капкан. Каждая остановка — передышка в море мучений, и каждый раз начало пути — неверное спотыкание на раскаленной жаровне боли.
Отец ожидал их в дешевой закусочной, летней времянке, он внимательно глядел на отставшего от матери сына.
— Красивые сапоги парнишке купила… — глянул отец на покупку.