Закат уже догорал, наступал тот час поздних сумерек, когда пыль серо и устало влачится за возвращающимися домой телегами, весь шум и гомон стягиваются в села, гулко взлетают крупные ночные насекомые, а следом за ними пускаются в бесшумный полет летучие мыши.
Теперь Репейка смело устремился в путь к далекому, очень далекому загону; иногда он останавливался, прислушивался, словно ночной зверь, и даже пытался охотиться, хотя об этом лучше и не поминать. Ему попалась одна-единственная неосмотрительная лягушка, да и к той он долго принюхивался, потом быстро проглотил, словно горькое лекарство, и сразу опять побежал, как будто желал поскорее забыть даже место, где ее встретил.
Вскоре он обнаружил еще одну дорогу и затрусил по ней, неслышный и благодаря серой шерсти почти невидимый в этот поздний сумеречный час.
Иногда вспархивала с придорожья птица, иногда слышался издали лай, но и место, где ночевала птица, было пусто — ни гнезда, ни яиц, — и лай не означал ничего, ради чего стоило бы делать крюк.
После полуночи проселок пересекло шоссе, но Репейка не свернул на него, потому что по шоссе проносились взад-вперед вонючие, гремучие телеги с ослепительными глазами, и каждая такая телега оставляла за собой удушающие клубы пыли и буквально ослепляла, так что он несколько минут ничего не видел. Нет, от человека лучше держаться в стороне.
Чем дальше, тем чаще встречались ему между кукурузой и свеклой большие участки жнивья: уборка была в разгаре, все меньше пшеницы оставалось на корню, а значит меньше было и укромных местечек для дневки. Однако сейчас, непроглядной ночью, щенок быстро и без опаски бежал в направлении, известном ему одному, туда, где — далеко, еще очень далеко — должен был находиться его дом.
Хорошо, что бежал он по дороге, потому что в одном месте путь пересекла река и, если бы не мост, ему пришлось бы перебираться вплавь. Тут он вспомнил, что хочет пить, поэтому сперва напился вдоволь и только потом вернулся на проселок.
Однако, вода не приглушила голод, щенок все еще останавливался, надеясь по шорохам ночи распознать что-то, пригодное для пищи, но все было недвижно; молча спало жнивье, охотиться же среди колосьев было невозможно.
Репейка устал, лапы горели, всеми мышцами он чувствовал близость рассвета. Хорошо бы уже присмотреть местечко, где можно укрыться на день, подумал он и на секунду присел, но тут же вздрогнул: с ветки акации громко закричала молодая сова:
— Куу-вик, куу-вик — вижу тебя, щенок…
Репейка недовольно почесался, потом взглянул на совенка.
— Охотно допускаю, но зачем же кричать?
Сова покрутила косматой головой.
— Ты бежишь издалека и ты голоден, правда? Твои глаза хотят есть, твой живот подвело, и я еще не видала тебя в этих местах.
Репейка удивленно посмотрел на птицу-кубышку и глазами сказал:
— Похоже, правы те, кто считает вас умными. Ты только поглядела на меня и уже знаешь все — только вот зачем тогда спрашиваешь?
Сова потянулась, расправила одно крыло.
— Я сыта, почему бы мне и не поговорить с тобой?
Репейка зевнул.
— Я голоден, очень голоден, и мне предстоит еще долгий путь. Когда рассветет, мне придется спрятаться, потому что я боюсь человека.
— Разумно, — похвалила сова, — опасней всех те, что носят с собой черную блестящую палку… ну, а теперь мне пора. Я сыта, что правда, то правда, но не могу видеть, как мыши снуют тут подо мной. Ты-то почему не половишь их?
И, сорвавшись с ветки, сова исчезла во тьме.
Репейка смотрел ей вслед, пока она не пропала из виду, потом с вожделением подумал о нежном мясе мышей, которых в этой темноте только сова и могла разглядеть.
Щенок снова пустился в путь. Ноги уже с трудом несли его исхудалое тело, он то и дело садился, чтобы почесаться, так как весь был в колючках, липучках и прочих цепких плодах, разносить которые положено одетым в шерсть животным — собакам, овцам, лисам. Ибо размножение знает множество уловок, а высев семян — и того больше. Одни семена летают, далеко уносясь от материнского растения, другие катятся по земле; некоторых мать выстреливает, дабы размножался их род. А бывает и так, что лежит семя меж тысячи крючков, похожее на булаву или обоюдоострый крючковатый кинжал. Пока семена не созрели и оболочка еще зеленая, они ни за кого ни за что не цепляются, их даже оторвать нельзя от материнского лона, но едва станут зрелыми, как крючки и зацепки впиваются в шерсть или платье, и начинается путешествие. От движения острые иголочки забираются все глубже и начинают покалывать.
— Черт бы побрал эти сорняки, — говорит человек и стряхивает с себя колючки, как только выберется на чистое место: семя, унесенное далеко от материнского растения, посеяно.
А что говорить бедному щенку, которого бич слепого случая гонит по дорогам через полстраны? Он ничего и не говорит, однако непрестанно почесывается. Когти и зубы впиваются в шерсть, время от времени выхватывают бесплатного пассажира — и откуда же знать Репейке, что сейчас он занимается севом. Репейка голоден, Репейка устал, к тому же эти колючки немилосердно колются, — вот он и почесывается сердито при первой возможности. Можно с уверенностью сказать, что таким худым, лохматым, запущенным и отощавшим его с трудом узнал бы даже Оскар, а ведь у Оскара особенно наметанный глаз. Оскар! Где он теперь, Оскар…
Нет нигде и никого, лишь пустая ночь, лишь усталая, зевающая темнота да дорога, которая повелевает, но помощи не сулит…
Теперь проселок вился между посевами с одной стороны и покосами с другой. Среди пшеничного моря торчал колодезный журавль, высоко подняв ведро, словно просил подаяния. Оставить ведро пустым способен был разве какой-нибудь сорванец, а может, он просто выпустил его из рук, достать же не сумел, а потом и думать забыл про него. По правде сказать, Репейку ведро тоже не интересовало, но он усердно обнюхал все вокруг, так как почуял запах еще теплого костровища и свежеобгоревших сучьев: как знать, не удастся ли здесь чем-нибудь поживиться?
Репейка тщательно обследовал чей-то недавний привал. Он нашел несколько на редкость вкусных хлебных корочек и совсем маленький ошурок сала. Ошурок оказался жестким, как олово, но этим и был хорош: его можно было грызть долго-долго, все время чувствуя во рту вкус и запах сала. Но, увы, в конце концов лакомство пришлось все же проглотить, как ни мало места заняло оно в желудке. Репейка полакал немного воды, просто по привычке, и вдруг испуганно вскинул голову: от дороги, навстречу ему, послышалось громыханье телеги и даже собачий лай. Не раздумывая, Репейка уклонился от встречи, и трава в мгновение ока сокрыла его.
— Брр, — сказал бы щенок, будь он человеком, ибо трепещущие травинки сгибались под оловянными каплями росы, и Репейка, не сделав и двух шагов, стал похож на залитого водой суслика. Шерсть прилипла, словно намокшая юбка, щенок на глазах опал с тела и стал жалостно худым. Вдруг четко проступили все ребра, показывая, что двухдневное голодание сильно убавило то мясо, которое Репейка справедливо почитал своим.
Трава вокруг становилась все выше, чаще встречались осока, камыш, указывая, что впереди топкое место, где воды будет еще больше. Так и оказалось: вскоре щенок чуть не сел от испуга, когда перед ним — чап-чап-чап! — с шумом взмыла в предрассветный воздух большая кряква.
Подавив страх, Репейка жадно смотрел вслед двум улетавшим ножкам, двум крылышкам и восхитительной грудке… сейчас он воспринимал все это только как мясо, еду. Кряква еще покружилась над топью — всполошенно, на чем свет стоит костя Репейку, — потом умолкла, но тут заверещали одна-две ранние болотные птахи, оповещая всех, что в кустарнике бродит какая-то опасность.
Репейка уныло плюхал прямо по мелководью, из которого выступали лишь головастые кочки; выбрав кочку повыше, вскочил на нее, чтобы оглядеться. Холмик оказался плоским и сравнительно сухим. Щенок отряхнулся и лег; он весь дрожал.
Небо на востоке уже сулило солнце, над болотистым лугом подымался пар, и вдруг, множеством голосов, как будто рожденных светом, загремел весь болотный хор.