В глубине подвала была выгорожена каморка три на три, сумеречная келья с крошечным – в альбомный лист – окном под самым потолком, откуда, если встать ногами на топчан, отлично просматривалась улица. Помимо топчана сюда удалось втиснуть стул, прямоугольник доски на козлах, торшер…
Не зажигая света, он на ощупь пробрался к своей девичьей лежанке, нащупал плед, подушку. Раздеваться не стал – скинул только пиджак, стянул галстук и вытащил ремень из брюк. Лег, с удовольствием вытянув ноги и пошевеливая пальцами в носках.
Все как всегда. Сколько ночей проведено здесь за последние годы?
Пока он ехал, раза три принимался кропить равнину весенний дождь. А тут, проследив путь героя до лежанки, взбодрился и воодушевленно припустил: целые пригоршни капель швырял в окошко, словно просо, и они плющились о стекло и сбегали вниз кривыми иероглифами…
Сейчас уже при всем желании ничего в окошке было не разглядеть. И все же он вяло отметил мелькнувший силуэт, удивленно понимая, что там, за окном, оказывается, не городок в сьерре, а угол улиц Переца и Эдельштейна (кто они, кстати, были – революционеры?). Кто-то приблизил к мокрому стеклу пятно лица в скобках ладоней, и он уже знал, что это – Сильва, и сквозь шорох дождя различил ее хрипловатый тягучий запев: «Ца-ар вкра-ал у Пушкина жыну!»…
Схватил планшетку с прикнопленым листом бумаги, вытянул из кожаной петельки карандаш.
– Сильва! Посиди вот так, ладно? Эй, не двигайся минут пять…
– Цар вкрал у Пушкина жыну!
– Вот и хорошо… – быстрый шорох карандаша по бумаге. – Какую жену?
– Та Наталку Хончарову, бездельник, как в школе учишься!
– Не верти головой, пожалуйста… Вот, будет у тебя портрет. Ну, Си-и-ильва!!!
А она уже вскочила и пошла кружиться и приседать, вскинув кокетливо руку над головой, помахивая несуществующим платочком… «Там, вдали за занаве-е-скою… клоун мазки на лицо кладе-от». И кружась и отдаляясь, вдруг остановилась, приподняв подол юбки, стоя помочилась, густо и долго журча…
– Си-и-ильва! Си-и-ильва!
Та издали, за журчащим подолом дождя, строго пальцем грозит:
– Сильва полковнику верна!
Тогда мамина рука – нежный сильный жар от нее – проводит по плечу и гладит наспанную щеку:
– Повернись на правый бок, сердечко мое. И не кричи…
* * *
Сильный жар шел от радиатора. Видимо, Марго спускалась разбудить его, но пожалела и милосердно решила чуток его поджарить – к ужину…
Да, Сильва… Открытие нового моста, весеннее половодье, свинья, плывущая на льдине, грязный и мокрый свет… Все-таки странно, что от детства и отрочества самой яркой открыткой осталась именно эта фигура. Мама рассказывала, что Сильва – бывшая примадонна заезжей оперетты, которой изменил ее любовник, какой-то таинственный полковник (царской армии? незначительное смещение во времени). Изменил, потом застрелился. После чего Сильва спятила и на веки вечные осталась в небольшом городе Винница. В любую погоду ходила закутанной в дюжину рваных крестьянских платков, стоя мочилась на улицах, а все свои не очень длинные монологи начинала с неизменного: «Цар вкрал у Пушкина жыну». Кстати, спала она на кладбище, якобы на могиле того самого полковника. В первый же приезд Захара из Питера на каникулы дядя Сёма, как бы между прочим, обронил: а, ты не знаешь: Сильва замерзла насмерть у своего полковника.
Он потянулся, выключил радиатор, от которого левая щека пылала температурным пожаром, и зажег свет.
Ого! Наверху, надо полагать, в разгаре ужин – начало девятого.
Он чувствовал себя вполне способным присоединиться к уважаемой публике. Марго и сама отлично готовила, а при наличии на побывке невесты-Катарины можно надеяться на коронный их пирог с капустой.
Когда минут через пятнадцать он заявился в столовую, обставленную вполне в духе Марго – дорого и чу-удно: картины в таких тяжелых золоченых рамах, что живописи не видать, какие-то столики по углам, накрытые испанскими шалями, на них с полдюжины настольных ламп, серебряные канделябры, антикварные часы со вздыбленными конями, бронзовые фигуры и бюсты и множество мелких случайных вещиц, – грозовые тучи уже собрались над бедной Яшиной головой.
– Я пришел дать вам волю, – провозгласил голодный дон Саккариас, – от капустного пирога.
– Кордовин! – заорала Марго. – Сядь на свое место и молчи!
Да: у него тут было свое место – спиной к подозрительной копии некой псевдоримской Венеры: только он один мог протиснуться между столом и ее тяжким бедром в складках мраморной тоги. В спокойные дни он развлекал семейство длинными монологами, обращенными к этой тетке. Вроде она – бесчувственная дама сердца, а он безнадежный воздыхатель. В ее мраморном лице действительно была какая-то заинтересованность в диалоге, в этом и заключался комизм ситуации.
Но сегодня случай для инсценировки явно неподходящий.
Он сел, подмигнув несколько напряженному доктору напротив, и удержал себя от замечания, что отстреливаться они будут вместе. Тот никак не ответил на дружеский сигнал.
– Марго, а что вон то желтенькое – это с яйцом? – спросил он.
Та, не глядя, передала ему вазу с яичным салатом.
– …и иврит у вас, Яша, – продолжала она, чуть сощурясь, – не абы какой. Великолепный марокканский иврит. Такого за сто лет ни на каких курсах не выучишь. Признавайтесь: вы учили его в постели?
Черт побери. Да она неуправляема, эта баба. А Катарина, оцепенелый кролик, не в силах постоять за своих обреченных мальчиков. И Леня не в состоянии дать ей разок по физиономии. Кстати, Лени-то и нет.
– А где же Леня? – поинтересовался Кордовин. Ему никто не ответил.
– Да, – натянуто улыбаясь, проговорил Яша. – Да, у меня была девушка, марокканка. С чего бы это скрывать.
Последовала внятная пауза, после чего тяжело звякнули брошенные Марго на скатерть серебряный нож и вилка.
– Так! Яша! Быстро! Быстро мне отвечать: сколько женщин у вас было до Катарины!
Отсюда, с его места под мраморным локтем покровительницы-Венеры, видно было, как с улицы к воротам подъезжает Ленин «сеат».
– Шесть… – недоуменно поглядывая на свою смиренную избранницу рядом, сообщил Яша, вероятно по-прежнему не видя в свои тридцать шесть лет в этом особого криминала. Хотя уже было сильно заметно, насколько ему, бедняге, тошно.
– Марго, послушай, детка. Надо как-то сменить тему и разогнать эти тучи, ей-богу! Не выпить ли нам за то, чтобы…
Поздно. Поздно! Лыжник уже оттолкнулся и полетел с высоченной горы, только ветер свистит обочь, и лица, жесты, рвано выкрикнутые слова на ветру уносятся прочь с необратимой скоростью.
Лицо Марго наливается кровью. Она хватает себя за волосы так, что, кажется – еще мгновение, и Швейк совлечет со своей башки паклю парика и под хрустальным каскадом люстры обнажится сияющая лысина.
– Сейчас! Вы! Всё! Скажете мне как на духу! – отчеканивает она, вперив в беднягу тяжелый пыточный взгляд. – У вас в России остался ребенок!
И, потрясенный проницательностью этой страшной женщины, Яша тихо склоняет голову.
Тогда раздается протяжный истошный вой, нечто среднее между запевом сельских плакальщиц и индейским боевым кличем.
– А-а-а-а-а-а!!! – кричит Марго долгим, затихающим на конце выдоха, рыком… Набирает в легкие воздуху и снова заводит: – А-а-а-а-а-а!!!
Услышав этот трубный рев, тихий подкаблучник Леня, паркующий в это время во дворе машину, с перепугу носом одного своего автомобиля въезжает в зад другого своего автомобиля. Вываливается из дверцы и взлетает на второй этаж.
– Что!! Что?! – вскрикивает он умоляющим тенором. – Что случилось?!
Раскачиваясь из стороны в сторону и указывая на посеревшего Яшу толстым пальцем, Марго ревет:
– Он!..О-он! Он бросил в России своих детей! Смотри на него, Леня! Все смотрите на него! Это – главная сперма Советского Союза!!!