Немец(захохотав) . Вай, вай! Вот что называется быть медиком по моде. Я думаю, что вы девиц и вдов подобным универсальным лекарством захотите лечить от ипохондрии! Не много же благодарны будут вам аптекари, в аптеках коих совсем не составляются такого роду медикаменты, а привилегию сию единственно себе присвоили французские учители и содержатели мужских пансионов. Послушайте меня! Иена, Лейпциг и Геттинген довольно знают, каков Грабшауфель. Имя мое — одно уже мое имя достаточно вселить обо мне мнение, которого я достоин! Так, больной в ипохондрии, но не от сгущения крови (к французу) , с вашего позволения, а от разлития желчи и воспламенения мозговых и кровяных фибров. (К Никандру.) Вы говорите, что больной часто задумывается?
Никандр. Так!
Немец. Не ворочает ли он иногда глазами в сторону, сам не трогаясь с места?
Никандр. Бывает!
Немец. Не случается ли, что он растворяет рот, будто что хочет сказать, вдруг останавливается, замолкает и кажет недовольный вид?
Никандр. Помнится, что и то несколько раз было.
Немец. Сего достаточно, — и я утверждаю, что нет в свете лучше следующего лекарства. Как больной запирается и никого к себе не пускает, то надобно и его запереть снаружи и не выпускать целую неделю. Не давать ему ни есть, ни пить; а можно в боковой комнате заводить пирушки, играть симфонии, петь песенки, вальсировать и тому подобное. Когда же примечено будет, что от пощения желчь придет в первое свое состояние и больной не в силах будет встать с постели, тогда можно приняться за дальнейшие лекарства, но отнюдь не за французские, а немецкие, именно: давать пиво, есть салат, масло, сыр, и изредка выкурить трубку табаку. Это возымеет удивительное действие! Я знаю на опыте. Что скажет высокоименитый Тодборуг?
Англичанин. Я скажу, что если бы Грабшауфель так рассуждал в Англии, то его несколькими днями заперли бы в дом сумасшедших прежде, чем нашего больного, который, правду сказать, также недалек от этого. Русский судил довольно грубо, француз отменно глупо, а ты, немец, совершенно безумно. Нет! в Англии не так лечат от сей болезни. Совет мой таков: зарядить пистолет двумя пулями, и когда выйдет больной, подать ему и сказать: «Жалкий человек! ты в тягость себе и другим. Оставь свет, если он тебе опротивел. По всему видно, что утопиться считаешь ты смертию медлительною, зарезаться — отвратительною, удавиться — подлою. Вот пистолет! самая скорая, благородная, величественная смерть, и большая часть лучших мужей и мудрецов британских ею умирали. Зато всякий и считает их народом единственным, великим». Пунш твой, господин русский, — по себе наилучшее питье, — в сем случае ни к черту не годится. Твоя мамзель, монсье француз, достойна быть повешенною. Твой салат и твое пиво, немец, приличны больше быкам, каков ты и сам по справедливости! Пистолет, один пистолет есть универсальное лекарство в ипохондрии.
Немец. Правду говорят, что если бы всех бешеных англичан запирать в домы и ковать в железы, то целая Англия превратилась бы в доль-гауз[53] и на делание цепей недостало бы железа всей Сибири и Швеции.
Русский. Я охотно отступаюсь от мнения своего касательно больного, но от пуншу никак; и надеюсь, что наш дорогой приятель и теперешний хозяин не оставит сейчас же предписать самый исправный рецепт.
Француз. По мне, как они себе хотят, а мамзель Роза — есть неоцененное лекарство от сгущения крови и жизненных соков.
Англичанин. Оба вы хорошо и делаете, что сговорчивы; но что касается до Грабшауфеля, то он, сколько я знаю, настоящий немец; то есть глуп, как баран, зол, как мартышка, и упрям, как украинский бык!
Немец. Подлинно. Тодборуг изрядно малюет портрет свой. Клянусь, у меня в парике больше ума, чем у него в голове.
Англичанин. Так непростительно и даже безбожно такую драгоценность держать во тьме. Пусть идет парик твой просвещать народ российский!
С сим словом англичанин сорвал с немца парик, бросил за окошко и спокойно сел по-прежнему. «Ах!» — раздалось отовсюду. Грабшауфель вскочил как бешеный, схватил бутылку с пивом и со всего размаху пустил в неприятеля, который, уклонясь от поражения, с важностию подошел к храброму доктору, схватил его за уши, ибо ни волоска на голове не было, и поволок к окну, чтобы выбросить на улицу, вслед за париком. «Mem Gott, Jesus, Maria!»[54] — кричал немец, не переставая, однако, упираться сколько было силы и исправно действовать ногами и руками по чему ни попало. Бог знает чем бы все это кончилось, если бы русский лекарь, с помощию устрашенного хозяина трактира и Никандра, не бросился разнять состязателей в науках и силе. Что касается до француза, он хохотал во все горло, говоря:
— Клянусь всеми бывшими, настоящими и грядущими медиками, что пунш редко, а бесподобная Роза Инносанс никогда не была поводом к таким кровопролитным подвигам, как салат, бутерброд и пистолеты! Виват Роза и все ей подобные докторши от ипохондрии.
Поединщиков розняли. Англичанин поправил взъерошенные волосы, надел шляпу и, взяв Никандра за руку, сказал:
— Прощай! не забудь употребить моего лекарства, и вы все сего дни же будете спокойны. — С сим словом он вышел. Бедный Грабшауфель, надевая пред зеркалом принесенный с улицы парик, с плачем отирал кровь, текущую с разодранных ушей его.
— Безбожник! — говорил он с яростию. — Такие предписывать лекарства! Не есть ли он кровопийца, душегубец! Если б я был повелитель, я велел бы таких медиков вешать, топить, колесовать, четвертовать. Нет, даром ему это не пройдет! У меня уже почти готово сочинение на трехстах восьмидесяти семи страницах in folio, в коем неоспоримо доказано, что способ лечения английского есть настоящее убийство, достойное казни как в здешней, так и в будущей жизни. Сегодняшний случай подает мне материю умножить сочинение мое по крайней мере двумястами страницами.
Выходя, предавал он страшному проклятию Тодборуга, всю Англию и всю вселенную, где только терпят таких кровожадных медиков. Русский вышел, качая головою, а француз — распевая песню.
Итак, Никандр лишился надежды помочь бедному отцу своему. Он предоставил излечение его остальным трем врачам, именно: богу, телесному сложению и времени. Едва кончил он расчеты с содержателем трактира и собирался выйти, вбегает слуга их дому. Бледное его лицо, блуждающие взоры и трепет во всем теле привели и Никандра в подобное содрогание.
— Что такое? — вскричал он, уставив на слугу неподвижно глаза свои.
— Князь! — отвечал тот, — положитесь на помощь божию — и не пугайтесь. У нас в доме не совсем здорово! более всего будьте твердым и не пугайтесь. Велика власть и милость господня!
— Говори, говори!
— Батюшка ваш — почтеннейший князь Гаврило Симонович…
— Скорее, скорее.
— Невозвратно, бесповоротно, на веки веков…
— Умер? — вскричал Никандр с отчаянием.
— Нет, ваше сиятельство, — подхватил слуга, — слава всевышнему и всем святым угодникам, ваш батюшка здравствует по-прежнему, но только несколько…
— Не мучь меня, говори все, я готов слушать, если только жив он…
— Жив и здоров, но только — невозвратно, бесповоротно, на веки веков сошел с ума!
Никандр, как ударом грома пораженный, затрепетал, потрясся и мгновенно пал без чувств на пол.
Глава II
Сочинители
Чрез несколько минут Никандр, пришед в себя, видит, что он окружен хозяином трактира, хозяйкою и детьми их. Слуга натирал ему виски уксусом так усердно, что чуть не содрал кожи. Между несколькими посторонними узнал он Голякова, сына довольно зажиточного деревенского дворянина. Сей подошел к Никандру с дружеским соучастием и сказал: