Отец и жених также хотели ввязаться, как сильный стук в боковой каморке заставил всех броситься туда. Как же испужались мы, увидя бедную Аннушку на полу без всякого движения. Долго бились мы над нею; наконец она открыла глаза, осмотрела всех пристально и так громко засмеялась, что мы еще более испугались. Глаза ее сделались, как два горячих угля, а щеки из бледных вмиг стали, как красный мак. «Что с тобою сделалось, Аннушка?» — спрашивали все попеременно; и она, вскочив с полу, весело отвечала: «Вы прежде смеялись, когда я плакала; теперь и я смеюсь! Ах, как же это хорошо! Он будет на сражении, его убьют, зарубят, застрелят, кровь его…» Тут она задрожала, села тихо на скамье, глядела на всех сухими глазами, перебирала пальцы, щипала одну руку другою до крови, и я не заметила ни одного вздоха. У первого старосты полились из глаз ручьем слезы. Он бросился к ней, схватил в охапку и, подняв вверх, спросил: «Что сделалось с тобой, милая девушка?» Она вместо ответа захохотала, прижалась к нему и сказала тихо: «Где я?» Тут все ясно поняли, что бедная Аннушка рехнулась.
Отец, дядя Карп и жених подняли страшный вопль, какой бывает при опускании в могилу любимого человека. «Теперь поздно, — сказал староста, утирая платком усы и бороду, с которых ручьем текли слезы, — я покудова возьму ее к себе; авось не даст ли бог своей помощи».
Староста увел ее, и мы обедали как на поминках. Много кое-чего было поесть и попить, но никто ни к чему не дотрогивался. Иван боялся взглянуть на брата Карпа, Карп — на жениха, а сей — на обоих. Но что говорить долго? Жених на другой же день уехал, через несколько недель умерла добрая Марья, и Иван, считая себя виноватым в смерти ее, закручинился, захворал и скоро после скончался. Карп взял к себе Аннушку, призывал множество знахарей, множество потратил денег, но помощи нет как нет; Аннушка все та же.
Тут старуха отерла слезы, сползла с печки и сказала:
— Добро, почивай, а я пойду навещу Аннушку. — Она вышла.
Тщетно вертелся я по полатям, не могши сомкнуть глаз. Образ любезной и не в меру несчастной Аннушки носился передо мною. Однако в самые сумерки начал я дремать, как опять дверь избы отворяется, и слышу вой моей хозяйки.
— Что тебе сделалось? — спросил я.
— Ах, Симоныч! Если бы ты видел! До самых сумерек сидела я у Аннушки и слушала ее унывные песни. Подали свечу, для того что дядя Карп лучин и терпеть не может. Вдруг кто-то стучится; отворяется дверь, и видим: входит высокий детина в зеленом платье, да и на шапке его зеленое перо. Мы сейчас догадались, что он — солдат и егерь. Аннушка уставила на него большие глаза свои, равно как и я. Она побледнела, а я, прости господи мое согрешение, была столько глупа, что, узнавши гостя, закричала: «Андрей! Ты ли это?» — «Андрей!» — сказала тихо Аннушка, протянула руки, хотела встать и опять упала на скамью. Все мы бросились к ней, она вздохнула раз, два, три; глаза закрылись, и, Симоныч, уже Аннушки нет более на свете. По первому зву прибежали и священник и староста и утвердительно сказали, что к завтрему надобно готовить гроб. Ах, моя Аннушка, милая Аннушка! Не сходнее ли бы мне, дряхлой старухе, опуститься в землю, чем тебе, милая девушка! Старуха рыдала неутешно. Я на один шаг, так сказать, видел несчастную, но не мог удержаться от слез.
— Что ж там делается? — спросил я.
— Сам посуди! Андрей или умрет скоро, или также сойдет с ума; дядя Карп как отчаянный; староста как малый ребенок; один добрый отец Михаил, хотя сквозь слезы, утешает всех. Не будешь ли ты завтре на похоронах?
— Сохрани меня боже, — отвечал я. — Не мудрено, что еще войдет блажь в голову поколотить дядю Карпа!
— Да он-таки того и достоин, — отвечала старуха и опять ушла.
Отдохнув довольно в сей деревне, я решился с первыми петухами ее оставить; хозяйка моя пришла домой около полуночи и, уставши от похоронных хлопот, крепко заснула. В уреченное время встал я, оделся, положил на стол несколько денег и, перекрестясь три раза, вышел на улицу и пустился в путь, прося бога сделать настоящую жизнь Аннушки блаженнее прежней.
Глава V
Страсть к наукам
Я был уже верстах в пятнадцати от деревни, когда взошло солнце, и твердо решился не останавливаться нигде более суток, дабы тем скорее достигнуть знаменитой столицы Москвы. Март месяц делал путь мой легким, и я чрез две недели достиг сей великолепной столицы, которая мечталась мне еще в Фалалеевке.
Я стоял у Серпуховских ворот около часа и пялил глаза во все стороны. Народ, подобно волнам большой реки, колебался. То въезжали в город, то выезжали в каретах, колясках, на санях, санках, а щеголи и на дрожках, ибо уже показывалась в некоторых местах каменная мостовая. Крик людей, стук и скрипение экипажей такой делали шум в ушах, что я с непривычки не мог ничего расслышать и в глазах затуманилось. Давно мне хотелось есть, но я боялся пройти ворота. Однако, видя других, которые не лучше были одеты, а входили бодро, перекрестился и последовал их примеру. Не успел я пройти улицею шагов сто, как ужас мой был неописан. «Поди! поди!» — кричали мне сзади. Я оглянулся, и вижу карету, быстро скачущую в шесть лошадей. Я бросился опрометью вправо. «Поди!»-кричат и тут. Карета мчалась встречу. В совершенном помешательстве кидаюсь влево. «Поди!» «— встретило меня и там. «Ну, пропал я», — думал сам в себе; совершенное отчаяние овладело мною; я попятился назад и услышал звонкое: «Ах!» Едва успел оглянуться и увидеть молодую, богато убранную женщину, за которою шел господин, весь в галунах, и только хотел поучтивее извиниться, сказав, что у меня назади нет глаз, а потому простили бы великодушно, что я толкнул ее, как великорослый господин в галунах подбежал ко мне и так ловко треснул кулаком по макуше, что я зашатался и грянулся наземь. «Ах! — раздались опять разные голоса, но уже страшно басистые, — ах, разбойник! Но нет, не уйдешь!» Два бородатые мужика подняли меня, держа за ворот, и один говорил: «Видишь ли, злодей, что ты наделал! Целый лоток с пирогами опрокинул в грязь! Сейчас заплати мне за весь убыток, или пойдем на съезжую!»
— Что это такое съезжая, друг мой? — спросил я.
— А такое милое местечко, где сейчас допытаются правды и вдруг обиженной стороне окажут должное правосудие!
— Правосудие? — вскричал я задрожав. — О, изволь, друг мой, я убыток плачу! Как велик он? Мужик начал считать пироги.
— Видишь, их было тридцать три, и каждый по грошу; смекни-ка, что будет?
— Пятьдесят шесть копеек, — отвечал я.
— О, о! — говорил мужик, чеша затылок, — видно, без съезжей не обойдется?
— Да сколько же? — вскричал я нетерпеливо, вытащив кису с мелкими деньгами.
— А вот видишь: три раза по двадцати, и стало восемьдесят, да за три девять копеек, потому что эти три пирога очень изувечены; итого девяносто пять. Ну, отсчитывай, а не то ступай со мною! — Он взял меня за ворот; но я, боясь, чтоб не насчитал более рубля, сейчас расплатился и пошел далее медленными шагами, лепясь около стены. Мужик собрал пироги, обдул, обтер и опять закричал:
— Сюда, сюда! у меня горячие!
Прибившись к постоялому двору, я нанял уголок и расположился жить, пока не найду тропинки к славе я счастию. Хозяйский сын, великий весельчак, обещался на другой день показать Москву и все в ней любопытное. Он сдержал свое слово и неделю целую водил по всем улицам, площадкам и соборам. В первые дни с каждым шагом удивление мое умножалось. Как скоро попадался господин в галунах, я намеревался на сажень отпрыгнуть в сторону, но проводник меня удерживал за руку, говоря: «Не бойся, это простой слуга, но, как видно, богатого человека или мота. По времени узнаешь ты и таких людей, которые, промотав имение, живут только игрою; нередко ложатся спать с тощим желудком, а наутро выезжают в карете четвернею, имея лакея, блестящего золотом».
Скоро я познакомился с улицами московскими и, бродя иногда довольно далеко, находил свою квартиру, прося проходящих указать мне дорогу в улицу, в которой квартировал я.