Литмир - Электронная Библиотека
A
A
Глава V
Министерские приемы

На рассвете следующего дня бросился я к Ликорисе; но при самом вступлении в ее спальню сердце мое растерзалось от горести. Она мучилась родами и не могла разрешиться. Старая кухарка, которая уверила мою подругу, что она в таких случаях настоящая питомица Эскулапа, видя трудности родов, вместо оказания какой-либо помощи стояла пред образом и громогласно читала молитвы, прибавляя в конце каждого пункта некоторые бестолковые слова, кои считала она симпатическими. Я бросился к страждущей Ликорисе, но всякая помощь была для нее уже недействительна; к удивлению старухи, которая, видя, что ее симпатия не помогает, опустила руки и повесила голову. Тут вдруг с восторгом вскричала она: «Ахти! Вспомнила еще одно симпатическое врачество, которое, верно, уже не обманет». После чего, подняв руки вверх, запела весьма громко: «Ехал фараон по суху, аки по морю». Это было начало симпатического пения. Я сердился и плакал.

— Да хотя бы он, проклятый, по поднебесью летал, пожалуй, уймись!

— Сохрани бог, — отвечала она. — Летают только колдуны и ведьмы, а он, батюшка, был благоверный человек, и притом христианин. Прошу не перебивать. — После сего, разинув уста свои как можно шире, она завыла еще звонче прежнего.

Не помогло и это, — и моей милой, моей нежной, моей бесподобной Ликорисы не стало. Она скоро умерла на руках моих. Пред последним вздохом, прижав руку мою к сердцу, сказала: «Благодарю небо, что я умираю, быв любима тобою! Горько мне, что ты не увидишь плода самой пламенной любви моей! Но так угодно небу! прости навеки!» С сим словом голова ее склонилась на грудь мою, и я… О! как изобразить тогдашние мои чувствования? Я утопал в слезах, походил на сумасбродного, но сколь ни велика была горесть моя, сколько ни страдал я, лишась предмета любимейшего в свете, однако должно признаться, что страдание сие было несравненно меньше, нежели какое чувствовал по лишении Феклуши. Да и всегда думал я, что сноснее потерять жену в огне, в воде, видеть ее убитую громом, задавленную падшим строением, чем знать, что она жива и покоится в объятиях другого. Как бы то ни было, надобно думать о чине погребения. Хотя я был не в таком состоянии, как на похоронах тестя моего, князя Сидора, и в деньгах имел изобилие, но меня затрудняло, как сказать о том его светлости, ибо надобно было взять хотя два дня отлучки. Феклуша, о том услыша, могла получить надежду вторичного нашего соединения, а мне крайне того не хотелось. Но что необходимо, то всегда необходимо. Представ к его светлости, нашел, что он, читая какое-то письмо, крайне был пасмурен, и из взоров оказывалась расстроенность души.

— Что? — спросил он сухо; и я, поклонясь ниже, чем когда-либо, сказал дрожащим голосом:

— Приношу рабскую покорность и сердечное признание, что я скрыл от вас о таком обстоятельстве, которое теперь приняло свое окончание. — Тут по его повелению рассказал я о смерти Ликорисы, которую и тут, как и везде, выдавал женою. Выслушав меня милостиво, князь сказал:

— Ты сам виноват, друг мой, что скрывал о своей жене. Она могла жить с тобою вместе и, может быть, была бы жива, ибо у меня всегда наготове весь медицинский совет. Ты можешь быть уволен на три дня от своей должности для отдания последнего обряда погребения. Впрочем, я советую тебе утешиться, ибо мы оба почти в одинаковом состоянии; возьми сие письмо и прочти.

Взяв из рук его бумагу, с безмерным удивлением читал я следующее:

«Милостивый государь! Рано или поздо заблуждения ума и сердца должны исчезнуть. Я оставляю дорогу, по которой до сих пор ходила. Не думайте, что я перехожу к кому-либо из смертных, — нет! и никогда сего не будет! пора перестать быть изменницею! Не надобно, да и невозможно открыть мое убежище.

Фиона».

Я остолбенел, прочитав сии строки; уставил глаза на князя и молчал. Он также глядел на меня пристально и также молчал. Из взоров сих и всего положения казалось мне, можно было читать: «Чистяков, ты великий плут! как можно, чтоб Фиона предприняла что-нибудь важное, не поговоря о том с братом? Не есть ли смерть жены твоей один только предлог, посредством которого хочешь ты с нею оставить столицу и поделиться братски тем имуществом, которое она нажить успела?»

Предупреждая такие невыгодные мысли о моей честности, как и должно расторопному человеку, я просил его на такой случай позволить нескольким своим служителям и служительницам помочь мне в обряде погребения. Как все в доме не могли не знать лица нареченной моей сестрицы Фионы, то князь, приняв на себя довольный вид, сказал: «Я сам хочу при церемонии присутствовать. Позови моего управителя, я дам нужные к тому приказы, издержки мои».

Исполняя волю его светлости, бросился я к смертному одру незабвенной Ликорисы. Тут мне и на ум не приходило подумать, что сталось с Феклушею, куда делась она? Сколько управитель и жена его ни уговаривали меня быть спокойнее и не мешаться не в свое дело, ибо я совался везде как угорелый, но это было для меня невозможно. Ликорису убрали как настоящую княгиню, и когда проведали, что князь Латрон взял на себя издержки и сам будет, то не знаю, откуда набралось столько попов и монахов, что почти негде было и поместиться, хотя происшествие сие случилось на квартире столько просторнейшей противу прежней, сколь тогда кошелек мой был просторнее прежнего. Князь сдержал свое слово и, осмотря пристально Ликорису, сказал:

— Жаль; она была прекрасная женщина!

— И притом добрая! — произнес я, рыдая горько.

Все кончилось. Ее погребли на кладбище капуцинского монастыря, и князь из особого великодушия, по некотором времени, приказал воздвигнуть монумент и сделать эпитафию. На сей конец нанял он первого отрекомендованного ему русского стихотворца, был доволен стихами, щедро отблагодарил и приказал вырезать. Я любопытен был видеть надгробие моей любезной и прочел сие четырехстишие:

Под камнем сим погребена
Ликориса, прекрасная жена;
Об ней пресильно муж рыдает
И горьки слезы проливает!

Жаль, что благодетель мой был такой худой знаток в поэзии! Я охотно вынул бы доску сию и вставил другую, но опасался негодования князева, могло ли быть то худо, что ему казалось хорошим? Итак, я удовольствовался тем, что, вынув карандаш, написал внизу довольно явственно: «Не скорби, милая, любезная женщина, что на прекрасной гробнице, покрывающей прекрасное тело твое, вырезаны прекрасными буквами самые дурные, нелепые стихи. Ты и в жизни была тиха и немстительна! Вечный покой кроткой душе твоей!»

Едва успел я спрятать карандаш, как показался кто-то и по наружности похожий на немецкого пирожника. Подошедши ко мне, сказал он:

— Здравствуй! Конечно, удивляешься стихам! Правду сказать, и есть чему!

Тут он с довольным видом прочел свое творение; но, дошед до конца и видя рукопись, вскричал:

— Это что? Едва поставили памятник, а уже и поспела похвала стихам! Посмотрим!

Он начал читать громко и протяжно, но потом с каждым словом тише и тише! а в половине похвалы совсем замолчал.

— О богомерзкое писание! — вскричал он конча, — : злодейскую руку, начертавшую сие, должно сжечь или по крайней мере отрубить по суставам!

Он вытащил засаленный платок и сердитою рукою начал отирать похвалу себе. Когда он кончил, я присел опять к могиле.

— Что ты хочешь делать, государь мой? — спросил он задорно.

Я. Написать вновь, что ты стер.

Он. Так это была твоя работа, душегубец? Знаешь ли ты, что я в один час напишу тысячу стихов таких, что от каждого из них у тебя волосы дыбом станут?

Я. Очень рад буду, когда прибьешь один экземпляр у ворот дома, в котором живу.

Он. А где ты живешь и кто сам таков, варвар?

124
{"b":"110974","o":1}