– Да, в общем-то да – как отец… Но только на одну минуту, честное слово…
– Нет, мама, это как раз и сбивало с толку, потому что и он, казалось, все время подавал тайные сигналы бедствия, будто хотел сказать украдкой от всех: «Да, ты права – то, что ты видела вчера, не обман зрения, а весьма реальная возможность, не оставляй меня одного», – но внешне он вел себя как раз наоборот, так, словно хотел все время отделаться от меня, и сейчас он сам предложил подвезти меня на автовокзал; он раскрыл зонтик и держал надо мной, пока мы дошли до машины, и, забежав вперед, галантно открыл мне дверь, ухаживая за мной, как за дамой, а по дороге, как будто в виде компенсации за то, что сейчас так поспешно увезет меня из Иерусалима, остановил машину в одном из переулков у базара и завел меня в ресторанчик, такой простой и дешевый, где едят торговцы, называется «Рахмо», и накормил меня хумусом[14], приготовленным по-особому, по-иерусалимски – с мелко нарезанными крутыми яйцами, и был по-прежнему мил и заботлив, хотя иногда как будто бы погасал, будто в нем выключали свет, и он на какое-то время уходил под воду, но потом опять зажигался и опять принимался расспрашивать про Эфи, как будто я должна знать о его сыне больше, чем он сам, и был момент среди этого шума и гама и дождя за окном, когда я чуть не рассказала ему, чем чреват будет для него через несколько месяцев этот маленький живот, где переваривается сейчас его хваленый хумус, но я сдержалась и не сказала ни слова. Когда мы вышли из ресторана, он довез меня до самого автовокзала, но не ограничился этим, а вышел со мной, купил мне билет, довел меня как маленькую и умственно отсталую девочку до места посадки, поставил в очередь, но и тогда не ушел, а дождался, пока я сяду в автобус и даже пока автобус тронется, и мне было приятно, что за мной так ухаживают, так заботятся, и я могу как бы отдаться в его руки, уступить, потому что на самом деле я уже и сама хотела вернуться домой, перестать носиться за ним под дождем, но в то же время было немножко обидно смотреть, как планомерно, пускаясь на разные хитрости, он добивается своей цели – удостовериться, что я наконец убралась из Иерусалима, будто я какая-то чокнутая, которая неизвестно зачем вторглась на его территорию… а не человек, который приехал к нему с поручением, желая сделать доброе дело…
– Погоди…
– Нет, минутку… Ну погоди, мама…
– Да, именно, позавчера, в среду, когда уже начало смеркаться, я уезжала из Иерусалима…
– Да, села в автобус, мы тронулись, а за окном была настоящая буря, и все вокруг говорили: в конце концов обязательно будет снег, к этому идет; и я думала: все, кончено, да и какая разница, может, это и правда мои фантазии да и только, пора возвращаться домой, ведь все равно не могу же я ходить за ним по пятам всю жизнь. Автобус взял разгон на длинном спуске сразу после выезда из Иерусалима, а вокруг был сплошной потоп и туман, а когда автобус стал подниматься, мы въехали в самую середину облака и не стало видно ни зги, а на спуске – что я вижу? – автобус вместо того, чтобы ехать дальше по главному шоссе на Тель-Авив, вдруг сворачивает. Оказалось, что, горя желанием избавиться от меня, уважаемый господин Мани по ошибке усадил меня не в экспресс, а в обычный автобус, и теперь мы начали петлять по проселочным дорогам, заезжая в Кирьят-Анавим, Маале-ха-Хамиша, Абу-Гош, а вокруг лило, было много воды и много зелени, иногда из тумана, едва не высаживая окно, вдруг выступала скала, нависшая над дорогой, дождь со льдинками хлестал не переставая, и я думала: если здесь, в низине такое творится, значит, в Иерусалиме наверняка снег, которого господин Мани так опасался, но, наверное, и очень ждал, чтобы запереться в своей квартире, протопить ее как следует, погасить во всех комнатах свет, раздеться догола и опять сделать петлю, пододвинуть табурет…
– Да, мама, я так и не смогла избавиться от этой мысли, она вдруг стала донимать меня, когда мы колесили в окрестностях Иерусалима. И вот автобус выехал наконец из последнего поселения, вернулся на главную дорогу, которая вилась меж лесистых холмов, и стал набирать скорость. Я знала, что через несколько минут он выйдет на равнину и тогда уж понесется во всю прыть; и тут, мама, взыграли во мне чувства, как бы дух противоречия, я встала…
– Да-да, противоречия: почему это вдруг меня ни с того, ни с сего выпроваживают из Иерусалима. Я поднялась, и меня по проходу понесло к водителю. «Я очень извиняюсь, – сказала я ему, – но вам придется, если можно, остановиться. Я беременна, а вы едете быстро, и это вредно ребенку…»
– Да, ребенку. Сама не знаю, чего это вдруг я его сюда приплела…
– Да, а что такого?
– Что я такого сказала?
– Нет, он как раз был очень любезен, сразу замедлил ход и предложил мне пересесть вперед – там меньше трясет, но когда он увидел, что я ни в какую, то немедленно согласился и остановил автобус недалеко от бензоколонки, открыл двери и сказал: «Осторожно, не поскользнитесь». Как только автобус растворился в тумане, а вокруг ни звука, кроме шума дождя, я, мама, ни минуты не колеблясь, перешла на другую сторону, опять в направлении противоположном, и когда я дошла до развалин, ну знаешь, этих, что там внизу, в Шаарха-Гай…
– Да, там, где, как нам рассказывали, был когда-то постоялый двор, и все, кто ехал в Иерусалим, тут останавливались, чтобы дать отдых лошадям. Здесь была уже совсем какая-то другая тишина, и я почувствовала, что меня уже ждут… Ну эти… автор или режиссер с большой черной камерой… Как будто мне была назначена встреча, и я о ней совсем позабыла, а они сидят и ждут, там, наверху, на каменных террасах, среди деревьев, обхватив головы руками, как ты сейчас. И не смотри на меня так, мама, уверяю тебя, я вполне в своем уме… Ш-ш… кто-то стучит. Сиди тихо…
– Сиди тихо… Кто это может быть?
– Неважно, неважно. Так ты один раз не откроешь. Что случится?
– Нет, не вставай.
– Ты хочешь, чтоб я тебе больше ничего не рассказывала?
– Что такого?
– Нет… Нет… успокойся. Я просто все время пытаюсь передать то странное чувство, которого у меня никогда раньше не бывало, – что я, в общем-то, не сама по себе, а часть истории подлиннее, в которой пока еще трудно разобраться, потому что она только начинается, но если я запасусь терпением, то, может быть, что-нибудь и прояснится. Это меня успокоило, мама, и мне даже понравился этот полуразрушенный постоялый двор, который все знают и проезжают мимо, не представляя, что там внутри. Я стала слышать шум воды, струящейся отовсюду, и представила себе путников, направляющихся из Яффы в Иерусалим, которые, как нам рассказывали, лет сто назад останавливались здесь на ночь, и знаешь, мама, мне вдруг стало так легко на душе, я будто бы отключилась…
– От чего? От жизни, от беготни, от университета и от экзаменов, от болей… И я, наверное, могла бы сидеть там часами в своем укромном уголке среди развалин, сидеть и смотреть, как по шоссе в обе стороны несутся машины, следить за тем, как там вдалеке на черном тяжелом небе над долиной Аялон солнце все еще ведет борьбу за существование; и я опять подумала и сказала себе: даже если все это не что иное, как фантазия, почему бы не удостовериться… Ведь этот господин Мани со своей депрессией может, если будет вести себя нормально, скоро стать дедушкой. Поэтому я вышла из своего укрытия и стала ловить попутку, и через полчаса была уже в Иерусалиме, где к тому времени шел настоящий снег, изо всех сил старавшийся окрасить все улицы в белое…
– Да, самый настоящий снег, в среду вечером. Разве не передавали по радио?
– Чудесно…
– Конечно, я помню, мама, что ты практически никогда не видела снега, может, поэтому он меня и не остановил – хотелось получить хоть какое-то, пусть самое малое преимущество перед тобой…
– Самый настоящий, но он только начал падать, и еще не было понятно, удержится ли он на тротуарах, но в этом есть что-то торжественное и благородное, когда вокруг тихо и плавно опускаются эти длинные перышки, как будто я и вправду попала в Европу, и потому я сразу же поехала на ту большую площадь возле Президентской резиденции (там это приятное «европейское» чувство ощущается сильнее) и пошла бродить по улочкам, между домами, которые помнила со вчерашнего дня, глядя, как на них падает снег; теперь уже я пошла посмотреть и на дом премьер-министра, возле него стояла палатка, увешанная призывами «положить конец войне в Ливане», в палатке – двое, сидят, скрючившись от холода, закутавшись в большое пестрое одеяло. Я искала хоть небольшой сугроб, чтобы наступить ногой на снег, и молила Бога, чтоб снег пролежал хотя бы ночь и не растаял так быстро, а сама все еще не могла набраться храбрости идти туда, ведь как мне объяснить ему, почему я вернулась, и не выглядеть при этом жалкой, а выглядеть так я ни за что не хотела, чтобы не дать ему оснований опять выставить меня, даже если он станет делать это со всей своей сефардской обходительностью, но в конце концов ноги привели меня к театру, в котором сейчас не горело ни одно окно. Я спустилась мимо стоянок, на которых не было ни одной машины, и вышла к пустырю возле лепрозория; здесь я с радостью увидела, что снегу, который ветер сметает с тротуаров и дорог и который там тает, тут, на земле, удалось удержаться и образовать сугробики между камнями, и можно даже слепить снежок и кинуть его мальчишкам, выбежавшим посмотреть на снег; и вот я уже вышла на ту длинную улицу, но в его дом не вошла, а вошла в соседний – немножко согреться, потому как на самом деле промерзла до костей, свитер был весь мокрый, хоть выжимай, и я вдруг испугалась: не повредят ли эти мои развлечения крошечному существу, что живет во мне, не замерзнет ли оно, не нарушится ли его генетическая формула, и я решила, что если немедленно не зайду куда-нибудь погреться, то совершу преступление…