Не будь Гоголя, разве говорили бы о них? Разве говорили бы об Украине?
Конечно, говорили бы… А Полтавский бой? Разве он не прославил страны?..
Да, были герои-победители… Об этом свидетельствуют могилы, дела рук героев…
А после них прошли два мирных человека с записными книжками в руках, один обессмертил Полтаву в чудных стихах, а другой заставил весь мир полюбить милую, симпатичную Украину…
Ни Полтавы, ни Украины без них не знали бы…
От героев меча остались могилы, от людей — слова, правда и любовь.
Выехал я из Полтавы по исторической диканьской дороге и, проехав почти с версту, невольно оглянулся назад.
Украинская красавица, утонувшая в садах и тополевых аллеях, изменилась. Впереди раскинулись широкошироко поля, ярко-зеленые озими с желтыми оазисами, хуторскими садочками, золотом отливающими при ярком блеске сентябрьского солнца.
Резкой полосой прорезает изумрудную зелень черная дорога, по которой когда-то ездил Гоголь…
А ранее, еще ранее на этих полях, спокойных, изумрудных полях
Тяжкой тучей Отряды конницы летучей, Браздами, саблями звуча, Сшибаясь, рубятся сплеча, Бросая груды тел на груду; Шары чугунные повсюду Меж ними прыгают, разят, Прах роют и в крови шипят…
Гром пушек, топот, ржанье, стон, И смерть, и ад со всех сторон.
Ужасное было время, и напоминают о нем эти зеленые курганы по сторонам дороги.
И воздвигла эти курганы прихоть и жажда славы одного человека…
Мне представлялось: вон там, в балочке, двое бледных, испуганных всадников боязливо скачут по очеретам…
Нет уж давно-давно их сначала молниеносных, потом испуганных взглядов, полных отчаяния, нет уж их грозного воинства — ничего не оставалось на этих полях, кроме поросших травою могил, а поля все неизменны, свежи, зелены…
Да осталось еще народное название местности по дороге, характеризующее то время, а название это — Побиванка.
А за Побиванкой — Петрова долина, а дальше — Переруб, а там — и Диканька.
Вот при въезде — аллея из дубов, таких пятиобхватных да угрюмых, каких на свете, пожалуй, не увидишь.
Это те самые дубы, о которых Пушкин сказал:
Цветет в Диканьке древний ряд Дубов, друзьями насажденных; Они о праотцах казненных Доныне внукам говорят.
А за дубами — Диканька с ее великолепным дворцом, окруженным парком, сливающимся с дубовыми лесами, в которых водились даже стада диких коз.
Я целый день провел в этом лесу, октябрьский солнечный день.
Тишина поразительная. Ни лист, ни веточка не шелохнутся. Если только смотреть на солнце — переливается в воздухе прозрачная, блестящая паутина между тонкой порослью, да если прислушаться — зашелестит на миг упавший с дерева дубовый лист. Земля была устлана плотно прибитыми накануне дождем желтыми листьями, над которыми стоят еще зеленые, не успевшие пожелтеть и опасть листья молодой поросли. Ни звука, ни движения. Только лапчатый кленовый лист, прозрачно-желтый на солнце, стоит боком к стеблю и упорно правильным движением качается в стороны, как маятник: то вправо, то влево. Долго он качался и успокоился только тогда, когда оторвался, зигзагами полетел вниз и слился с желтым ковром… Да еще тишина нарушилась двумя красавицами — дикими козами, которые быстро пронеслись мимо меня и скрылись в лесной балке… И конца-края нет этому лесу. А посреди него — поляны, где пасутся табуны… Вот Волчий Яр, откуда открывается внизу далеко-далеко необъятный горизонт, прорезанный голубой лентой Ворсклы, то с гладким степным, то с лесистым обрывистым берегом…
Великолепны окрестности Диканьки и великолепен дворец, в котором между драгоценностями хранилась в дорогом шкафу рубаха Василия Кочубея. Простая белая рубаха с пятном крови. После казни в Белой Церкви рубаха Кочубея досталась его родственникам и до последнего времени хранилась в церкви в селе Жуках. Несколько лет тому назад в Жуках ожидали архиерея, объезжавшего епархию, и попадья, решившая, что не подобает владыке видеть окровавленную рубаху, вымыла ее, но все-таки кровь отмыть не могла. Тогда владелец Диканьки, В. С. Кочубей, взял эту реликвию к себе и устроил ей помещение в своем дворце.
Сзади дворца — сад, а еще дальше, за прудом, и село Диканька, где кузнец Вакула так расписал свою хату, что приезжавший блаженной памяти архиерей даже спросил:
— А чья это такая размалеванная хата?
Та самая Диканька, где жил дьяк Фома Григорьевич, «кажется, и незнатный человек, а посмотреть на него — в лице какая-то важность сияет; даже когда станет нюхать обыкновенный табак, и тогда чувствуешь невольное почтение; в церкви, когда запоет на клиросе, — умиление неизобразимое».
Прошел я из дворца и парка в Диканьку, для скорости пути едва пролезши в какую-то дверь в заборе, перешел мостик и стал подниматься в гору, к Троицкой церкви, которую расписывал Вакула и в которой Фома Григорьевич дьяком был.
Остановился против церковной ограды у хаты, а на воротах написано: «Петр Андреевич Зеленский».
— Чья хата? — спросил я подошедшего человека, не молодого и не старого.
— Хата была Петра Андреевича, дьяка, а как он умер, так перешла к новому дьяку, его преемнику. То был дьяк!
— Вроде Фомы Григорьевича?
— Вроде Фомы Григорьевича, да еще почище. Почтенный был, все молчал, да слушал, да табак с такой важностью нюхал, что шапку — увидишь — скинешь. А как на клиросе пел! По-старинному и даже невольно умилительно. А выпить мог — уму невообразимо. Бывало, праздником пьет, пьет — и не узнаешь. А как запоет «Волною морскою», да вскочит, тряхнет плечами, да гикнет, и пойдет, и пойдет!.. Вот это был дьяк. Больше пятидесяти лет здесь прослужил.
Шли мы по диканьским улицам, и все мне мой спутник рассказывал, и видно, что читал всего Гоголя.
— А вот и Вакуленко, — указал он мне кузницу. Я поинтересовался:
— А что, все у вас так же, как вы, Гоголя знают?
— Да, Диканька должна знать и знает Гоголя, у нас неграмотных, кажется, совсем нет. Диканька — это Гоголевщина… Как же нам не знать его.
В тот же день я выехал из Диканьки в Яновщину. Вот балка Пустовидка. Здесь когда-то сидел разбойник Пустовид. Вот Зозулина балка. Вот Дьячково. Вот хутор Задорожный. Владельцем его был казак Григорий Ефимович Задорожный, старейший в округе. Еще во времена Гоголя он был церковным старостой в Яновщине, и после каждой церковной службы Мария Ивановна Гоголь приглашала его в дом.
— Добрая была. Бывало, у меня в церкви разменяет десять рублей и все раздаст бедным. А паныч (Гоголь) еще добрее был. Помню, раз при мне говорил Марье Ивановне: «Смотрите, чтобы не обижали людей». Приедет, бывало, поговорит с народом ласково-ласково. Добрый паныч был.
От Задорожного я заехал в Невенчанную балку; балка эта на десяток верст по странной случайности искони была вся населена холостяками-помещиками, записывавшими своих многочисленных детей к себе же в крепостные. Приехал на хутор, которым владели братья Мироненки.
Мироненки были уже пожилые люди, родные братья. Жили они и прежде бедно, а потом умер их богач дядя
Шафранов и оставил им имение и деньги. Стали они делить такое богатство. Крупное поделили, а на мелком поссорились. Не поделили старую молотилку. И стоит она, гниет на дворе у обоих на глазах, чтобы никто пользоваться ею не мог. Старший брат Иван Иванович соглашался продать молотилку и деньги поделить и даже пожертвовать на школу, а младший Петр Иванович уперся и говорит:
— Нехай она сгние! Або моя, або хай сгние!
И поссорились из-за молотилки и друг друга видеть не желали и знать не хотели. Живут, будто и знакомы не были.
Великий Гоголь провидел этих двух братьев, которых так живо изобразил в Иване Ивановиче и Иване Никифоровиче.
Я заехал в дом к Ивану Ивановичу, который жил вдвоем с сыном своим Спиридоном Ивановичем; оба хорошие хозяева и аккуратные люди. Иван Иванович очень интересовался стариной, много помнил и прекрасно рассказывал. Даже стихи на украинский язык переписывал. Я предполагал найти у него что-нибудь о Гоголе, но нашел только кипу старинных, еще блаженной памяти поветового миргородского суда, дел да несколько купчих крепостей на продажу людей. Живых людей… Ужасные документы, по которым живые люди переходили от одного владельца к другому, дети отнимались от родителей.