— Приветствую вас у себя, дорогие гости, — грассировал «барин», обращаясь к Константину Сергеевичу и обводя глазами других. — Вы с высоты своего театрального Олимпа спустились в нашу театральную преисподнюю. И вы это сделали совершенно правильно, потому что мы тоже, как и вы, люди театра. И вы, и мы служим одному великому искусству — вы как боги, мы как подземные силы…
И хлопнул залпом стакан.
К. С. Станиславский стал с ним говорить. Перемешавшиеся лохмотья и шикарные костюмы склонились над столом и смотрели на рисунок Симова. Слышались возгласы одобрения. Только фигура чайки вызвала сомнение: нешто это птица!
Ночлежка нищих нестерпимо зловонила и храпела. Я нюхал табак, стоя у двери, и около меня набралось человек десять любопытных из соседней ночлежки. Вдруг меня кто-то тронул за руку.
— Угостите табачком!
Оглядываюсь — Игнат. Он значительно смотрит на меня и кладет четыре пальца себе на губы. Жест для понимающего известный: молчи и слушай. И тотчас же запускает щепоть в тавлинку, а рукой тихо и коротко дергает меня за рукав. Это значит: выйди за мной. А сам, понюхав, зажав рот, громко шепчет: «Ну, зачихаю», — и выходит в коридор. Я тоже заряжаю нос, закрываю ладонью, чтобы тоже не помешать (будто бы) чиханьем, и иду за Игнатом. Очень уж у него были неспокойные глаза.
Он был уже у окна коридора.
— Владимир Алексеевич, выкидывайтесь скорее с вашими гостями отсюда, да скорее, скорее, сей минутою, а то беда!
— Что такое?
— Жизнью вы все рискуете. Уводите своих… Вам накроют темную, будет драка, вас разденут. Ну, уходите! Как я уйду, так и вы за мной все…
Дальше в коротких словах он рассказал, что к ним в «малину» под ночлежкой Бардадыма пришел один фартовый и сказал, что к писакам богатые гости пришли. Болдоха из «Каторги» сразу смикитил и шепчет соседу — Дылдой звать: «Ты, Дылда, как мы войдем и я тебе мигну, лампу загаси, и мы темную накроем». Это он сказал тому беглому, что с собой из каторги привел, а меня послал: сейчас, Игнашка, погляди, что и как и стоящее ли дело.
— Уходите, я бегу, меня ждут… — И нырнул на лестницу.
Я на минуту задумался — врет или не врет Игнашка? Я уверен, что он не врет, а, может, преувеличивает… Но решил все-таки увести гостей и с этими мыслями пошел в ночлежку.
Вдруг слышу — по лестнице несколько человек, и сквозь решетки перил под лампой показалась длинная фигура в оленьей шапке. Подобные шапки носили в Вологде зыряне… Борода у него черная, как описал мне буфетчик. Да, это Безухий, которого называл Болдоха Дылдой. А вот и его широкая приземистая фигура с бородой набоку.
Уходить поздно. Надо находить другой исход. Зная диспозицию нападения врага, вмиг соображаю и успокаиваюсь: первое дело следить за Дылдой и во что бы то ни стало не дать потушить лампу — «темная» не удастся, при огне не решатся. Болдоха носит бороду, значит, трусит. Когда Болдоха меня узнает и я скажу ему, что узнал Безухого, открою секрет его шапки — и кампания выиграна. А пока слежу за каждым, кто из чужих полезет к столу, чтобы сорвать лампу. Главное — за Дылдой.
К. С. Станиславский все еще разговаривал с «барином». Бутылка сивухи гуляет и по рукам «припевающих», толпившихся у двери. Это набежали любопытные из соседней ночлежки, подшибалы и папиросники — народ смирный, — а среди них пьяный мордастый громила Ванька Лошадь. Он завладел шампанской, кой-кому плеснул в стаканчик, а сам, отбиваясь левой рукой, дудит из горлышка остатки…
Около В. А. Симова шум — кто-то задорным голосом упрекает его:
— Нешто это мой патрет? Пачиму такое одна щека черная? Где она у меня черная… Где? Гляди! А это нетто птица?
Кто за художника, кто за того… Голоса слились в споре. А пятеро делового вида «утюгов» протеснились ближе и встали сзади налегших на стол спорщиков. На них никто никакого внимания: не до того, на столе водка.
Болдоху я бы и не узнал, если бы не привесная борода, которую он поправлял то и дело. Я его помнил молодым парнем с усами — бороду брил, щеголь. Зато сразу узнал несуразного Дылду по его росту и шапке с ушами…
Я делал вид, что слушаю разговоры, а сам следил из-за чьей-то спины за «утюгами». Перешептываются, и глаза их бегают и прыгают по костюмам гостей: они делят заранее, кому и кого атаковать. Болдоха толкает в спину Безухого — тот боком, поднимаясь на носки, заглядывает на В. А. Симова через плечи наклонившихся над столом, а сам подвигается вперед к лампе. Встал сзади тех, что навалились на стол со стороны нищенской перегородки со стоящей вдоль нее широкой скамьей. Кое-кто стоит на ней коленями. Над ними тихо подвигается черная борода и болтаются желтые лопасти шапки… Там шумят, пьют водку; «барин» со стаканом в руках что-то проповедует. А отдельно стоящие «утюги», видимо, волнуются и зиркают глазами. Только Болдоха исподлобья смотрит будто на пол и невозмутимо подкатывает внутрь длинные рукава рваного полушубка… Но центр внимания кучки и мой — Безухий. Все дело — в нем.
Если схватить и оттащить его — затеется борьба, в это время успеет кто-нибудь из кучки, пользуясь суматохой, погасить лампу, и свалки не миновать. Единственный исход — бесшумно уничтожить гасителя — Дылду, а Болдоху — словом ушибу. Безухий уперся пальцами откинутой правой руки в перегородку, чтобы удержать равновесие, потянувшись левой к лампе. Грудь открыта, шея вытянута… Так и замер в этой позе, как собака в стойке над дичью.
За столом галдеж. На В. А. Симова навалились с руганью. Кто за него, кто против… Он испуганно побледнел и съежился… Ванька Лошадь с безумными глазами бросился к столу, бешено замахнулся над головой В. А. Симова бутылкой. Я издали только успел рявкнуть: «Лошадь, стой!».
Но в тот же миг сверкнула белая рука в рваном рукаве, блеснул длинный, холеный ноготь мизинца. Как сейчас я вижу это, и как сейчас слышу среди этого буйства спокойное: «Паг-гдон!» Бутылка была в руках «барина»…
А под шум рука Дылды уже у лампы…
Я отдернул его левой рукой на себя, а правой схватил на лету за горло и грохнул на скамью. Он — ни звука.
— Затырсь! Если пикнешь, шапку сорву. Где ухо? Ни звука, а то!..
Все это дело одного момента. Мелькнул в памяти рыбинский кабак, Петля… Я с поднятыми кулаками бросился и встал рядом с Болдохой, строго шепнув ему:
— Бороду сорву! — и, обратясь к центру свалки, глядя на Ваньку Лошадь, который не мог вырваться из атлетических рук «барина», заорал диким голосом (Петлю вспомнил):
— Стой, дьяволы!.. — И пошел, и пошел! Импровизация Петли с рядом новых добавлений гремела и даже разбудила нищих… А между новыми яркими терминами я поминал родителей до седьмого колена, шепча Бол-дохе:
— Степку Махалкина помнишь?.. …Тра-та… та… мать перемать…
— А Беспалова?.. А дьяконову кухарку — на Кисловке?..
…Собачий… Жеребячий…
— А золото Савки? А гуслицкий сундук? …Мерзлую собаку… выла… ныла… таяла… лаяла… — Ну, узнал ты меня, что ли, Антоныч?
Он глядит на меня безумными глазами, скривившаяся борода трясется…
— А Золотого? Помнишь, как я его прописал?.. Бороду поправь…
— Дядя?.. Это ты!
— Ну, и заткнись.
— К вам, сволочи, я своих друзей, гостей привел, а вы что, сволота несчастная! А еще люди! Храпоидо-лы! Ну!
Все стихли. Губы у многих шевелились, но слова рвались и не выходили.
— Небось, не лягну, — шепнул я Болдохе… и закатился финальной тирадой, на которую неистовым голосом завизжала на меня нищенка, босая, в одной рубахе, среди сгрудившихся и тоже босых нищих, поднявшихся с логова:
— Окстись! Ведь завтра праздник, а ты!
И тоже меня матюгнула очень сочно. Я снял с головы шапку, поклонился ей в пояс и весело крикнул:
— С праздничком, кума!
— Бгаво… бгаво… — зааплодировал первым «барин», а за ним переписчики, мои актеры, нищие, и вся шатия вплоть до «утюгов» заразилась их примером и хлопала в первый раз в жизни, не имея понятия о том, что это выражение одобрения. Только через два-три года они поняли значение аплодисментов, когда площади Москвы стали ареной митингов.