Особенно сильное впечатление произвела записка Корнилова, полученная в морском клубе, где собралось по случаю праздника и в ожидании известий с поля битвы довольно большое общество, состоявшее из служащих и отставных моряков, армейцев и нескольких штатских. Получив известие, поразившее всех как удар грома, моряки тотчас собрались на сходку. Многие заговорили разом, подняли шум, стали спорить и рассуждать, что предпринять. Вдруг посреди этого шума ц гама раздались крики: "Господа, генерал Кирьяков!" Все устремились к вошедшему Кирьякову. Его осаждали вопросами, он не успевал отвечать.
- Помилуйте, господа, во всем виноват светлейший, - говорил он, зная, что моряки и без того не любят Меншикова. - Я, например, докладывал светлейшему перед боем, что тарутинцев нельзя ставить в яме; он из упрямства велел сделать по-своему. Начали летать снаряды; мои тарутинцы в самом начале боя отступили повыше, что уже произвело дурное впечатление на других солдат. А дело было жаркое! Подо мною убили трех лошадей, я приехал на четвертой. Если бы светлейший сразу послушался меня и укрепил наш левый фланг, я бы не дал господину Броке обойти нас.
Кирьяков хвастал немилосердно, но вдруг раздался мягкий, добродушный голос Павла Степановича Нахимова, который устремил "на генерала свои голубые глаза.
- А скажите нам, где же вы оставили наши войска-с? Разве все уже полки благополучно прибыли в Севастополь-с?
Кирьяков смутился.
- Думаю, они уже на Северной, - сказал он. - Я сделал свое дело, довел их до Качи, как мне сказал светлейший, а там уж дорога известна...
- Странно, очень странно-с, - сказал Нахимов. - Жаль, что у нас генералы больше думают о себе-с, чем о солдате. Для многих из них солдаты не люди, а лишь орудие личного честолюбия. А я бы на вашем месте, Василий Яковлевич, бросил эти рассказы-с да поехал посмотреть, что делают солдаты. Это немного поважнее того-с, сколько под кем лошадей убито. Живы, целехоньки вы, и слава Богу-с.
Кирьяков совсем смутился и прикусил язык. Вообще он заметил, что его хвастовство не произвело на моряков того впечатления, которого он ожидал. С досады он заказал себе ужин и выпил две бутылки крымской кислятины под названием лучшего лафита.
На следующее утро севастопольские дамы, точно по уговору, надели вместо праздничных платьев траурные и поехали встречать нашу разбитую армию. Кареты, коляски и простые брички ехали со всех концов города, на главных улицах - Екатерининской и Морской - было заметное движение. Дамы с дочерьми и без дочерей, с лакеями, с горничными и без всякой прислуги, везли с собою коробки и корзины с разными съестными припасами, с фруктами и с винами. Букетов и предположенных вчера для победителей лавровых венков не было. Луиза Карловна с Сашей, так как Лиза наотрез отказалась ехать, были одни из прибывших раньше всех.
В числе прибывших очень рано была одна, по-видимому, небогатая женщина атлетического телосложения, похожая скорее на выбритого матроса, чем на даму. Ей было лет сорок, говорила она самым густым контральто. Ее некрасивое, покрытое бородавками лицо дышало бесконечным добродушием. Это была известная всему Севастополю повивальная бабка. Ирина Петровна Фохт, несмотря на немецкую фамилию, на самом деле коренная москвичка: немцами были, быть может, ее предки при Петре Великом. Ирина Петровна приехала с Корабельной слободки, где жила в домишке, принадлежавшем отставному матросу. Она везла с собой не фрукты и вина, а съестные припасы, пригодные для угощения солдат.
На привале, за Северной стороной Севастополя, виднелись войска, уже распределенные в порядке: по полкам, батальонам и ротам. На возвышенности были, между прочим, тарутинцы, внизу был жалкий остаток славного Владимирского полка, к нему еще прибывали некоторые неизвестно откуда взявшиеся товарищи.
Дамы стали угощать офицеров... Всюду шли оживленные разговоры и расспросы; у многих были знакомые, но угощали, конечно, и незнакомых.
Ирина Петровна скоро узнала, что владимирцы пострадали больше всех, и, отобрав несколько легко раненных, оставшихся в строю солдатиков, начала угощать их с дозволения начальства, причем любовно глядела на них и расспрашивала их обо всем, как родная мать. Одна из приехавших дам, известная своим благочестием, также хотела показать, что не гнушается солдатами, и расспрашивала фельдфебеля:
- Как же вы, голубчик, хоронили товарищей?
- Всякая рота своих хоронила... Привезли в фурах, выкопали ямы и похоронили... Шанцевого струмента не было, так мы, барыня, тесаками рыли. Просто из сил выбились! Грунт твердый, везде камень, хоть плачь! Никак его всего не зароешь... Ну, мы подумали, подумали, все равно гуртом хоронить: свалили человек десять и сверху только землей обсыпали! А в других ротах и того не сделали: ноги зароют, а голову так оставляют.
- Боже мой! Да ведь это ужасно! Это не по-христиански! Ах какие несчастные!
- Что делать, ваше благородие... Такое дело...
- И ты тоже так хоронил?
- Точно так.
- Да ведь грех, это ужасно, как позволили! - восклицала дама.
Сестра богатого негоцианта гречанка (не первой, впрочем, молодости) Анджелика занялась исключительно молоденькими подпрапорщиками. Один из них, с подвязанной, слегка оцарапанною щекою, сильно злоупотреблял ее любезностью и съел такое количество тартинок и фруктов, что можно было подумать, будто он видит все эти вещи в первый и в последний раз в жизни.
Угостив офицеров, многие дамы оставили им свои адреса и даже прислугу, которой было приказано провожать героев, желающих пообедать у той или другой из севастопольских патриоток. Само собою разумеется, что и герои, и простые смертные обрадовались этому приглашению.
Известный армейский поэт подпрапорщик Тарутинского полка Иванов 2-й, красивый, пухлый юноша, получил даже несколько приглашений, о чем самодовольно говорил поручику Пискареву:
- Меня, брат, теперь на части рвут здешние красавицы.
- Ну уж и красавицы! Да и попал ты контрабандой, затесавшись посреди офицеров Владимирского полка. Пригласили его какие-то старые маримонды, есть чем хвалиться!
- Врешь, не маримонды. Эта, как ее... Анджелика действительно старая рожа, но зато мадам Чижова - прелесть! Надо за ней приударить.
Иванов 2-й поцеловал кончики своих пальцев.
- Желаю успеха, - сказал поручик, вздохнув. - А ты не знаешь, что это за барышня приехала в светлом платье одна, без мамаши, на извозчичьей бричке, повертелась, посмотрела и уехала назад в город.
- Не знаю, первый раз вижу. Барышня прехорошенькая. Верно, удрала тайком от мамаши, а потом встретила какую-нибудь знакомую даму, испугалась и на попятный. А видно, хотелось барышне!
Барышня в светлом платье, резко выделявшемся посреди траурных нарядов других девиц и дам, была Леля Спицына. Она не спала всю ночь, узнав об исходе сражения от слуги, которого капитан нарочно посылал за сведениями. Рано утром она отправилась в город и направилась прямо к дому, где была квартира графа Татищева. Граф занимал теперь только две маленькие комнаты, остальные были заняты другими офицерами. Графа, конечно, Леля не застала дома и узнала от камердинера Матвея, что он еще не возвращался с похода. Старик сам был в смертельном страхе за своего барина, и Леля сразу полюбила его за это. Матвею Леля сказала, что она дальняя родственница графа; о квартире Татищева она давно выспросила у своего кузена Лихачева, как будто мимоходом, и уже не раз ходила подле этого дома, тревожно поглядывая на окна и на балкон.
Не добившись ничего о судьбе графа, Леля зато узнала от Матвея, что все севастопольские дамы едут на Северную встречать наши войска. Она тотчас взяла извозчика-татарина и поехала, постоянно понукая возницу. Та же история повторилась с матросом, который перевез ее на ту сторону. Леля не догадалась нанять извозчика на все расстояние и ехать кругом рейда, через мост на Черной речке. На Северной нигде не было извозчика, и она была уже в отчаянии, но, на счастье, ей попалась крестьянская бричка, и Леля упросила мужика ехать с нею в лагерь. Приехав весьма поздно, когда почти все экипажи уже разъезжались, Леля долго искала глазами графа, но, кроме казачьей батареи, нигде не видела артиллерии. Она была готова заплакать, но все еще колебалась: спросить или не спросить? - как вдруг увидела Луизу Карловну с Сашей.