- Так и следует, Дарья Семеновна, потому ежели кто кричит, то бывает от этого прилив кровообращения, - говорил фельдшер, обрадованный тем, что имеет случай выказать свою ученость.
- Князь, где мой муж, вы видали его? - вскрикнула Хлапонина, как только увидала Меншикова.
- И вы здесь, Елизавета Михайловна? - спросил князь вместо ответа, но, видя ее умоляющий взгляд, прибавил: - Жив, здоров и вам кланяется... Где Сколков? - спросил он, обращаясь к одному из подбежавших к нему полковых врачей.
- Ему, ваша светлость, только что начали делать ампутацию.
- Как? Неужели нельзя этого избегнуть? - спросил Меншиков и, сойдя с коня, подошел посмотреть.
Сколков сидел, стараясь выказать полное равнодушие, но иногда его лицо передергивало, и он все посматривал на свою перебитую осколком руку. Когда4 же хирург стал точить свой нож, Сколков заметно побледнел. Меншиков стал подробно расспрашивать о ране и спорил о чем-то с доктором Таубе. Сколков вдруг попросил, чтобы прислали Хлапонину, с которою он был знаком раньше.
- Теперь вы должны, моя барыня, призвать на помощь все ваше присутствие духа, - шепнул ей старик доктор, передавая желание раненого. Хлапонина пересилила невольный страх и, поправив волосы, которые для удобства были повязаны платком, быстро отправилась, куда ее требовали.
- Держите меня за здоровую руку обеими руками, так мне будет легче, сказал ей Сколков.
Хлапонина исполнила этот каприз раненого и взяла тонкую, но сильную руку флигель-адъютанта обеими руками.
- Теперь режьте, - скомандовал Сколков. Хирург проворно надрезал кожу и начал резать мускул выше локтя. Меншиков, подошедший ближе, поморщился и отвернулся немного, но потом превозмог отвращение и стал смотреть. Когда нож прошел в мускул, Сколков судорожно сжал зубы, глухо застонал и, сам того не замечая, здоровой рукой сжал обе пухлые маленькие руки Хлапониной так, что у нее хрустнули пальцы. Боль, которую почувствовала Хлапонина, привела ее в себя; сначала при виде ампутации у нее стала кружиться голова, холодный пот выступил на лбу, и она боялась упасть. Два фельдшера, державшие Сколкова, едва удерживали судорожные порывы раненого, который рычал от боли, как зверь. Кровь текла ручьем. Наконец показалась кость. Хирург взял пилу, и раздался отвратительный визг от перепиливания кости. Хлапонина чувствовала, что последние силы изменяют ей; раненый бессмысленно и дико вращал глазами, хотя боль при перепиливании кости была гораздо слабее, чем та, которую он испытывал, когда резали мускулы.
Наконец все было кончено, и рука с тонкими аристократическими пальцами, на которых красовались тщательно отточенные и выхоленные ногти, упала и была отложена в сторону, как негодный хлам. Началось бинтование раны. Через полчаса Сколков с одной уже рукой сидел в коляске, в которой собирался ехать в сопровождении фельдшера и казака.
- Благодарю, тысячу раз благодарю, - сказал он Хлапониной на прощание и с грустной улыбкой прибавил: - Теперь уже мне никогда не придется ни танцевать с вами вальс, ни играть а ^иа1^е ташз (в четыре руки); уж разве, если позволите, а 1го1з ташз (в три руки).
"Бедный, бедный! - подумала Хлапонина, и снова страшная мысль мелькнула у нее: - А что, если Мите руку или ногу?.."
Но Хлапонину уже требовали к другому раненому.
За время присутствия Меншикова на перевязочном пункте положение дел у реки Алмы значительно изменилось.
Как только маршал Сент-Арно заметил, что Боске перешел мнимонепроходимые болота и взобрался на мнимонедоступные высоты, он немедленно решил двинуть первую и третью дивизии. Обращаясь к Канроберу и принцу Наполеону, маршал сказал им с обычной французской театральностью: "Людям, подобным вам, нечего отдавать приказания. Достаточно только указать на врага".
Англичане в это время снова остановились вследствие пожара, охватившего аул Бурлюк, и канонады нашей артиллерии, и потому французы быстро опередили их.
У французов тогда считалось священным правилом, что пехота должна идти в атаку не иначе как подкрепляемая артиллерией: это был завет "великого" Наполеона, который был по преимуществу артиллеристом. Канробер и принц Наполеон поспешили установить пушки на краю виноградников и, видя перед собою на противоположных высотах какие-то русские батальоны, открыли по ним ружейную пальбу и артиллерийскую канонаду. Видимые батальоны принадлежали Брестскому резервному полку, вооруженному старыми кремневыми ружьями, стрелявшими не далее двухсот пятидесяти шагов.
Брестский полк, состоявший, собственно, из двух малочисленных батальонов, помещался на коротких выступах конусообразного холма, на стороне, обращенной к неприятелю. Этот резервный, дурно обученный и дурно вооруженный полк был поставлен как бы нарочной мишенью для неприятеля. Правее, уже перед бурлюкскими садами, против англичан точно так же на самом опасном месте был поставлен другой резервный полк - Белостокский. Между обоими резервными полками, в лощине, стояли батальоны московцев - графа фон Зео и Граля, батальоны, которые едва держались на ногах. Итак, московцы и брестцы - таковы были войска, которым предстояло удерживать две французские дивизии, причем московцы подвергались еще огню артиллерии и коническим пулям, посылаемым дивизией Боске.
Наши малочисленные штуцерные, засевшие в алма-тамакских виноградниках и долго не дававшие покоя французам, были вынуждены уступить: густая цепь французских стрелков бросилась на них с поднятыми прикладами. Резервные брестские батальоны, занимавшие уступы левого берега, были буквально расстреливаемы неприятелем; они пробовали отстреливаться, но пули их не долетали. Не зная ровно ничего о бывших над их головами московцах, брестцы стали отступать на юго-восток.
Тарутинский полк по-прежнему бездействовал. Бездействие повлияло на тарутинцев гораздо хуже самой жаркой перестрелки. Штуцерный огонь произвел на них неприятное впечатление. Необстрелянных солдат удивляло то, что в рядах наших оказывалась убыль даже тогда, когда неприятельских стрелков вовсе не было видно.
Наконец некоторые из батальонных командиров догадались переводить солдат с места на место. Этим они несколько развлекли солдат, но все же многие до того поддались чувству самосохранения, что жались друг к другу, как бараны, призывая на помощь всех святых угодников и угодниц. Когда примчалась батарея Кондратьева, тарутинцы уступили ей часть своей позиции и спустились ниже. Батарея открыла пальбу через головы тарутинцев и брестцев. Командир Кондратьев, тучный седой полковник, распоряжался с полным хладнокровием, хотя неприятельские штуцера донимали его.
- Смотри, ребята, - сказал командир одного из тарутинских батальонов, Горев, - вот старик заслуженный, семейный, а видите: не дорожит жизнью! А мы что? Что нам терять?
- Рады стараться, - ответили некоторые из солдат.
- Кто из вас струсил, - продолжал Горев, - взгляни на меня! Если я моргну хоть глазом, можете меня не слушаться и уйти.
- Рады стараться! - повторили солдаты уже бойчее, но минуту спустя визг штуцерных пуль усилился, и солдаты стали наклонять головы.
- Ребята! - крикнул Горев. - Не бойся той пули, что жужжит! Эта пуля далеко! Ту, которая тебя убьет, не услышишь.
- Позвольте стрелять, - раздались голоса солдат; но Горев не решился тратить патроны без дозволения полкового командира, а тот совсем растерялся и отдавал самые бессмысленные приказания.
Между тем с моря поднялся целый ураган: ядра и разрывные снаряды снопьями летели через головы московцев и тарутинцев, но попадали большей частью в яму, так как крутой холм укрывал и тех и других. Тем не менее солдаты, частью по приказанию, частью инстинктивно, падали на землю, чтобы лучше укрыться от снарядов.
Вдруг пушечная пальба стала все реже и реже, и пароходы загремели якорными цепями. Дивизия Боске так приблизилась к московцам и минцам, что, продолжая пальбу, неприятельские пароходы рисковали попасть в своих. В отдалении несколько более картечного выстрела показалась цепь французских застрельщиков. Это были зуавы в красных шароварах. Они приближались быстрым гимнастическим шагом.