- Да, господа, после нашей атаки на Федюхины высоты они стали гораздо смелее прежнего... - сказал один из офицеров.
Это напоминание послужило предлогом к тому, что вспомнили разные подробности несчастного боя. Даже спели под звуки пальбы песню, сочиненную артиллеристами и составлявшую беспощадную сатиру на тогдашних военачальников. Слышались куплеты:
Как четвертого числа
Нас нелегкая несла
Горы обирать.
Горы обирать!
Выезжали князья-графы
И за ними топографы
На большой редут.
Князь сказал: "Ступай, Липранди".
А Липранди: "Нет-с, атанде,
Молвил, - не пойду!
Туда умного не надо,
Ты пошли туда Реада,
А я посмотрю!
Глядь, Реад возьми да спросту
И повел нас прямо к мосту!
- Ну-ка на ура!
- А что, господа, кто же, собственно, сочинил эту песню? - спросил Лихачев.
- Главным сочинителем был довольно известный писатель штабс-капитан артиллерии Лев Толстой{144}... Вы знаете подполковника Балюзека? Он еще играет на фортепиано... Так вот у него недавно собралась молодежь. Первый, говорят, подал мысль штабс-капитан Сержпутовский{145}, потом Толстой и другие дополнили... Ну, валяйте дальше, господа!
И снова раздалась песня:
Ждали, выйдет с гарнизона
Нам на выручку колонна.
Подали сигнал!
Далее следовал куплет, в печати совсем неудобный. Ночью Лихачеву не спалось. Когда пальба приутихла и можно было опять зайти отдохнуть в блиндаж, он сел писать письмо домой к сестре. Тоска овладела им.
"Ты не можешь себе представить, дорогая Маша, - писал Лихачев, - как опротивел мне Севастополь. Это какая-то бездонная пропасть, тут никаких сил человеческих не хватит! Ты не поверишь, как мне досадно, что и наше смоленское ополчение направили сюда. Уж лучше бы я один здесь страдал! Уже одиннадцать месяцев длится эта бойня и Бог знает чем кончится! Французы с своими работами уже подошли на сто шагов к Малахову. Не правда ли, неприятное соседство? Стреляют ежеминутно, даже ночью. Вот сейчас слышу из дверей, что где-то прожужжала пуля. Ну, Маша! Теперь уж верно, что я получил за майскую бомбардировку Анну 2 степени. Пойду завтра благодарить начальство, если не будет штурма!"
Весь день 26 августа шла яростная канонада, но штурма все еще не было, а потому часов в пять пополудни Лихачев с крестом на шее отправился к начальству. До Хрулева он еще дошел благополучно, но до князя Васильчикова не добрался, потому что по пути зашел к знакомым и везде его заставляли выпить, и к Васильчикову пришлось бы явиться слишком поздно и в неприличном виде.
VII
В жизни Лели Спицыной произошел полный переворот. То, чего она ожидала иногда со страхом, иногда с любовью, наконец свершилось. Сидя безвыходно в своей комнатке в казармах за Николаевской батареею, она проводила дни и ночи над крохотной колыбелькой, наскоро сколоченной добрым денщиком ее нового хозяина. Здесь находился теперь весь ее маленький мир, здесь были сосредоточены все ее радости и огорчения. Воспоминания о событиях последнего месяца представляли для нее не ряд сражений, а ряд забот о крошечном существе. Грозные звуки бомбардировки имели для нее лишь то значение, что она ежеминутно боялась, как бы не испугали ее малютку. Другую, еще более страшную мысль она отгоняла от себя, чтобы не сойти с ума от постоянной тревоги. Впрочем, здесь было сравнительно безопасно, тогда как по всей Екатерининской уже не было проходу от снарядов.
Вспоминая, что было месяц назад, Леля живо припоминала тот день, когда "это" наконец свершилось. Была поздняя ночь. Мощные гранитные своды Николаевской батареи, битком набитой солдатами, матросами и поселившимися здесь жителями Севастополя, были в ту ночь спокойны. Из крохотного окна виднелся двор, где слышался порою говор солдат или вскрикивание спящего. Изредка раздавались отдаленные выстрелы.
Жена приютившего Лелю семейного офицера и акушерка - разумеется, Ирина Петровна, другой в то время, кажется, и не было в Севастополе, - хлопотали подле беспомощной молодой женщины, кричавшей от невыносимой боли. Крики были так сильны, что во дворе многие думали: вероятно, привезли опасно раненных. Да и то удивлялись, потому что в Севастополе сплошь и рядом можно было видеть человека с оторванной рукой или ногой, не издававшего ни малейшего стона. И вдруг что-то такое произошло, после чего эти невыносимые мучения прекратились точно волшебством. Ничего, никакой боли, только полное изнеможение, и при этом состояние близкое к блаженству. Леля слышит какое-то похлопывание, странный писк; потом к ней подносят маленькое красное существо с крохотными ножками и ручками и большой, почти лысой головкой и объявляют ей, что это мальчик. Странное, не поддающееся описанию чувство, смесь бесконечной любви и жалости с удивлением, при виде этого незнакомого, некрасивого существа, скорее похожего на какого-то зверька, чем на ребенка, овладевает всем существом Лели.
- Заверните его, он простудится! - говорит Она, хотя в комнате жарко, как в бане.
Потом новые странные чувства, испытанные Лелей, когда этого малютку в первый раз приложили к ее груди. Он не умел сосать, а она, такая глупая, не умела кормить; ей было больно и вместе с тем смешно. Наконец кое-как справилась, но в первые дни малютка умер бы с голоду, если бы не пришла добрая матроска, у которой был двухмесячный ребенок, а молока хватило бы на двух годовалых ребят.
Затем ряд бессонных ночей, постоянное вставанье к ребенку, который пищит, то требуя пищи, то от самого ничтожного давления какой-нибудь высунувшейся из матрасика соломинки, то неизвестно почему; эти последние случаи всегда страшно тревожили молодую мать. Ей тотчас казалось, что ребенок болен, и она беспомощно ломала руки, пока на выручку не являлась жена офицера или другая опытная женщина.
О графе Татищеве, да и всех других Леля перестала и думать. Какое ей дело до всех графов на свете, до общественного мнения, клеймившего ее ребенка именем незаконного? Она - его законная, бесспорная мать, это ее плоть и кровь, она счастлива, у ней есть кого любить. И он будет любить ее, когда вырастет. "Но в моряки его ни за что не отдам, - думала Леля, хотя сама страстно любила море. - Нет, не отдам! Я не хочу расставаться с своим сыном! Пусть лучше идет в гимназию, в университет... Милый, дорогой малютка, ты мой маленький студентик!"
И она потихоньку целовала спящего ребенка в лобик и в щечки.
VIII
В последние дни августа 1855 года жизнь на севастопольских бастионах стала невыносимою. С двадцать четвертого числа шла ужасная бомбардировка, то целыми залпами ядер, то разрывными снарядами. Над нашими батареями постоянно стоял столб пыли от взрыва бомб: казалось, неприятель собирается расстрелять все свои снаряды.
Севастополь затянуло пылью и густым дымом. Масса бомб попадала даже в бухту: сгорело несколько транспортов, загорелся было фрегат "Мария", но его потушили. Ракеты попадали и на Северную сторону. На Малахов было брошено несколько бочонков с порохом, взрыв произвел обвалы и ямы. Исправлять было невозможно при таком огне. У самой Екатерининской пристани взорвало от бомбы баркас с порохом, и взрыв испортил пристань. Неприятель несколько раз показывался в своих траншеях, но опять отходил назад.
У нас с минуты на минуту ждали штурма, несмотря на то Малахов был почти без войск. В ямах, образовавшихся от взрывов, в сорока шагах от Малахова, уже залегли французские стрелки.
Еще в среду 25 августа капитан-лейтенант Карпов{146} писал главнокомандующему: "Курган пришел в самое крайнее положение и требует усиления в рабочих и в прислуге к орудиям. Если все оставят идти таким же порядком, то курган возьмут не позже пятницы".
Настала пятница - двадцать седьмое августа.
С утра началась адская канонада, но часам к одиннадцати стала ослабевать. В неприятельских траншеях было заметно движение войск, но на бастионах уже привыкли к этому и не обратили особенного внимания.