А кто? И опять мучительный вопрос этот зашевелился во мне, заерзал с нестерпимой силой. Да, я не камень Спинозы, не выдумка. Это ясно. Теперь меня волновало другое, и главное: что такое человек вообще, его телесное и бестелесное состояние, какое место он занимает в мире, о котором, кстати, тоже нельзя сказать с полной уверенностью — есть он или нет?
Сыграв в утренних туманах на свирели, я на весь день, подобно Заратустре, уходил в полюбившиеся мне горы. Но не Заратустрой я себя чувствовал, не уверенным в себе сверхчеловеком, а существом жалким, пришибленным грудой сомнений. Побродив по снежным вершинам, я спускался чуть ниже, в альпийские луга, садился на камень и задумывался о природе всего сущего, о себе…
Предположим, — хотя это и невероятно, ведь мое вечное «Я» есть и будет всегда, — но все же предположим, что мое бестелесное состояние — фикция, мираж. Во всяком случае, нечто производное, вторичное по отношению к телесному, грубо материальному. Тогда что такое человек — это первичное и земное? Вот и сижу сейчас на камне и думаю об этом, думаю…
Хорошо мудрецам, не знавшим никаких сомнений, особенно так называемым последовательным материалистам вроде Великого Вычислителя. Они уверены, что человек — это просто кожаный мешок, напичканный всяческими реактивами. Человек — химический фокус. И все! И не надо, дескать, мучаться, искать какой-то великий смысл. Есть только один конец палки — великая бессмыслица. И в самом деле, какая может идти речь о Боге, о бессмертном духе, если внутренний мир человека, его высокие мысли и его светозарные мечты — всего лишь химические реакции, которые могут и в пробирке получаться.
Один из таких философов, живший на этой планете (кажется, Ипполит Тэн), так и писал: «Пороки и добродетель — такие же продукты, как купорос и сахар». Ну как не позавидуешь такому мудрецу или тургеневскому Базарову, который проводил на лягушках свои нехитрые опыты. Дергает лапкой лягушка — вот так, дескать, и человек реагирует на раздражения внешнего мира своими «лапками» — научными теориями, философскими доктринами, бессмертными творениями искусства. До чего все просто. Завидно!
Завидую я и солдафонам с марксистско-ленинским казарменным мышлением. Им тоже все ясно: Бога нет, а есть рефлексы…
Мне же, к сожалению, ничего не ясно. Наступает вечер, зажигаются звезды. И я, подняв взор к небу, вопрошаю не Бога, — его, вероятно, и в самом деле нет, — я вопрошаю две реальные вещи, которые, по выражению Канта и моего капитана, «наполняют душу удивлением и благоговением — звездное небо надо мной и нравственный закон во мне».
Так что же такое нравственный и духовный мир во мне? Комбинация купороса и сахара? Кучка гниющего, химически активного навоза?
Ипполит Тэн не одинок. Вспомнилось еще одно направление философской мысли, широко распространенное во Вселенной, — очень уж полюбилось оно разного рода Великим Вычислителям, будь они в образе жабы или двуногого существа. Из моих далеких и ушедших жизней смутно помню, что на одной планетке такого мудреца звали Зелезуаци… Или нет! Желедруазо… Тьфу, какое длинное, корявое и трудное имя. На планете, на которой я сейчас нахожусь, подобного же мудреца звали куда проще. Чуть ли не Фрида… Вспомнил: Фрейд! Он был уверен, что внутренний мир человека — это скопище, месиво первобытных разрушительных инстинктов: агрессивности, жажды наслаждений и в первую очередь сексуальных устремлений, похоти. Это, по его мнению, великое бессознательное «Оно» и высматривает, выискивает, как бы схитрить, переключить (по терминологии Фрейда — сублимировать) похоть в общественно узаконенные формы. Мысли ученых, творения поэтов, композиторов, вообще вся культура — это, дескать, и есть сублимация, вытеснение похоти и другого дерьма, это что-то вроде прекрасного цветка, выросшего на куче навоза. И невдомек таким мудрецам: цветок этот радует глаз и благоухает лишь потому, что питается не только соками навоза, но и ветрами полей, солнечным светом, космическими лучами…
Осенило! Вот оно — поистине космическое опровержение фрейдизма. Правда, кое в чем с фрейдизмом надо согласиться. Вещественный, земной человек создан из земного праха и несет в себе груз мезозойских, палеозойских и более поздних пластов психики. Но Земля — лишь крохотная частица Вселенной, и происхождение ее, как и человека, в основном оттуда. Человек не только земная пылинка, но и космическая безбрежность. Взять, к примеру, мои земные картины с их метафизической печалью или чарующие песни свирели — мои и того парнишки пастуха. Что это? Сублимация жадности к наслаждениям? Голоса земного навоза? Какая чушь! Это голоса забытых нами прежних бесконечных жизней, это звучание космических струн души, зовы и тревоги Вселенной. Человек не менее бесконечен, чем Вселенная.
Нет, фрейдизм — это еще один позор жабьего, так называемого последовательного материализма, его зловонный тупик. Но и последовательным идеалистом себя я тоже не считаю.
Так что же я такое? Вот сейчас, в своем бестелесном виде? Духовное средоточие Вселенной? Этакая монада Лейбница? Далеко в пространстве на камне-корабле сидит еще одна монада и горько размышляет о своей небезгрешной жизни, о тайне и смысле дьявола-Вселенной. Слетаю я к нему, к своему мучителю и палачу. Нет у меня на него ни обиды, ни зла. Все давно перегорело и покрылось пеплом.
Еще не долетев до камня, услышал тихую пленительную музыку. Мельмот Скиталец? Да, это он, еще один космический страдалец. Из мглы выступил и подошел к Старпому уже знакомый мне субъект в камзоле, с гордо посаженной головой и пылающим взором.
— Опять ты? — недовольно проворчал Старпом.
— Что? Маешься? — мстительно проговорил Мельмот. — Вот так и будешь вечно носить в себе ад, пока не согласишься на мои условия.
— Ну и хитрец ты. Угадал, пройдоха, что я сейчас терзаюсь, как никогда, и готов пойти вместо тебя в ад, если он есть. Но взамен-то что дашь? То, что я ищу? Не можешь ты дать ничего. Нищий ты.
— Это я-то нищий? Да я богаче всех. Дам земную жизнь, а в ней неувядаемую юность и несметные богатства.
— Господи, опять те же пошлости, — простонал Старпом. — Пошляк ты, Мельмот. Неисправимый пошляк.
— Это уж слишком, — возмутился Мельмот. — Ты еще пожалеешь. Вот уйду, и придут другие, совесть терзать начнут. Совесть! Не такие они добренькие будут, как этот дуралей. — Мельмот показал на уходящую вдаль дорогу. — Стар, а ума не нажил. Ищет, как и ты, то, чего нет.
Мельмот Скиталец повернулся спиной и, рассеявшись во мгле, ушел. Вместо него из пространства вышел я.
— А, еще один пошляк, — усмехнулся Старпом.
— Я к тебе по-хорошему, а ты встречаешь оскорблениями, — не обидевшись, улыбнулся я.
— Извини, художник. Тошно мне. Приходи в другой раз. А еще лучше — топай вот по этой пыльной дорожке. Догонишь странствующего старца. Прелюбопытный старец, скажу я тебе. А радостную зеленую планетку брось. Пусть люди сами разбираются. Что-то у них не так.
— Почему не так?
— А ты послушай свою свистульку и, может быть, поймешь. Свистулька твоя умнее тебя. Иди, иди.
Я вернулся на планету. И снова я брожу с привязавшимся ко мне табунком, снова свои вселенские вопросы и тревоги изливаю в звуках пастушьей свирели. Прислушался, как советовал Старпом. Чудится ли мне или на самом деле так, но вся природа, ее росные рассветы и просыпающиеся поля эхом отзываются на звуки свирели, придают ее песням какую-то особую силу, объемность и глубину.
Боже мой, как я играл! Чего только не вытворял с людьми! Не только женщины, но и мужчины плакали. И не поймешь от чего — от радости или горькой печали?
Неужели и впрямь люди чувствуют, что в их жизни что-то не так? Неужели их безоблачное счастье — зло не меньшее, чем несчастье? Да и есть ли на свете счастье? Что на это сказал бы мой любимый учитель Гераклит? Добро и зло — одно и то же? Счастье и несчастье — одно и то же?
Вот такие грустные и тревожные мысли и чувства навевают песни пастушьей свирели, песни непонятных глубин и неразрешимых вопросов, так и остающихся загадкой для самого художника. Извечная трагедия истинного искусства — творение всегда выше творца.