– Да, – проговорил он, – это прекрасный период, и для этого периода цена невелика. Должен вам сказать, что это вещь удачная, цветовая гамма очень неплоха… это вам не гуашь…
Выражение лица Жюльена, должно быть, показалось Клариссе неотразимым, ибо она без лишних слов развернулась, направилась в ванную и затворила за собой дверь. Двое мужчин остались наедине и, забыв о картине, Симон Бежар переводил взгляд с Жюльена на дверь ванной, с двери ванной на постель, а с постели на Жюльена с тем же выражением восхищенного одобрения, с каким только что рассматривал Марке, правда, с оттенком похотливости. Перед этими проявлениями мужской солидарности Жюльен остался холоден. Но холодность никогда не могла заставить Симона Бежара отступить.
– Поздравляю, старина, – проговорил он сценическим шепотом, да так громко, что его можно было бы услышать через три переборки. – Поздравляю… Кларисса, уфф, она почти совсем смыла краску… Отличное приобретение, старина, наподобие Марке. У вас два великолепных приобретения, месье Пейра, и ни одно из них не фальшивка…
И Жюльен, который при других обстоятельствах двинул бы Симону по физиономии, согласился, вопреки собственной воле, с утверждением «не фальшивка», ибо это отвечало его желаниям.
– А как у вас с Ольгой? – кратко осведомился он и сразу пожалел, что задал этот вопрос, ибо с лица Симона тотчас же сошли похотливость и задор, и оно стало кирпично-красным.
– Дела идут, – процедил он сквозь зубы, но тут же ободрился: – Старина, я, увы, не в состоянии забрать у вас Клариссу, но картину я у вас заберу. Это, по крайней мере, вещь солидная. Если не нанесут сильный удар, а в кино такое случается, то она станет для меня гарантией на черный день, чтобы у меня было, на что утолить жажду. А утоление жажды у Фуке кусается… Что у вас на душе, старина? О чем вы думаете?
– Я бы предпочел подождать прибытия сертификата от австралийского продавца, – пробормотал Жюльен, презирая себя за собственную слабость. – Я-то знаю, что все в порядке, но следовало бы ознакомиться с документами… В худшем случае я дождусь их по прибытии в Канны. Но клянусь, за вами сохраняется первоочередность, – внезапно заторопился он, легонько подталкивая Симона Бежара к двери.
Тот было запротестовал, заговорил о коктейлях, но тут вспомнил о тайной любви Жюльена, рассыпался в извинениях и удалился с деланной поспешностью, гораздо более неловкой, чем попытка совместно провести время по-мужски. После его ухода Жюльен налег на дверь и запер ее на задвижку. Из ванной не раздавалось ни звука. Кларисса в своем убежище даже не закурила, и Жюльен, какое-то время нерешительно постояв на пороге, перед этой загадочной темнотой, в которой белело тело Клариссы, направился прямо к ней, выставив вперед руки жестом самозащиты и мольбы одновременно.
Симон Бежар, до глубины души растрогавшийся, глядя на влюбленных, вернулся к себе в каюту в весьма сентиментальном настроении и обнаружил там Ольгу, лежавшую на постели с глазами, устремленными в потолок, в одной из своих излюбленных поз: одна рука, несколько крупноватая, правда, и к тому же красноватая, прижата к сердцу, другая спущена с постели на уровень коврика. Охваченный порывом, Симон пересек каюту, наклонился, взял одиноко свисающую руку и поцеловал ее с ловкостью пажа, подумал он, поднимаясь с раскрасневшимся от усилия лицом.
– Дело могло кончиться тем, что у тебя бы треснули по шву твои бермуды, – холодно проговорила Ольга, – я же тебе делала знаки.
– Но ведь ты уже заставила меня купить две дюжины, – с горечью произнес Симон.
И он, в свою очередь, тоже улегся, положив руки под голову и приняв решение хранить молчание. Однако по истечении трех минут он сломался, будучи не в состоянии копить злобу, как он был не в состоянии сдерживать давнее и острое желание поделиться с этой юной особой своими планами, которые ее явно не интересовали, с юной особой, которую он мог называть своей в любой компании, не шутя и не превращаясь в посмешище для других.
– Знаешь, я задумался о твоей роли, – проговорил он, справедливо полагая, что уж на это она отреагирует не только бурчанием в животе и подавленными вздохами.
– Ах да, – и впрямь произнесла она заинтересованно, а рука, которая только что безжизненно свисала на коврик, оказалась у нее под подбородком, в глазах же, устремленных на него, появилось выражение жадного любопытства, которое, как он отлично понимал, появлялось у нее только тогда, когда над его головой начинал светиться нимб лауреата Каннского фестиваля.
Ему внезапно захотелось сказать: «Беру все свои предложения назад», или: «Так дело не пойдет», сказать что-либо, отчего прольются потоки слез из глаз этой бессердечной девушки, которая неспособна говорить бессвязные речи наподобие Клариссы Летюийе, хотя та была постарше, девушки, которая не краснеет, не делает промахов, не прогуливается с мужчинами, которой неизвестно, что такое влюбленный взгляд, предназначенный другому, девушки, у которой нет ни страхов, ни желаний, за исключением страха перед ошибкой и желания сделать карьеру. Карьеру жаворонка, безмозглой птицы, карьеру рефлексов, притворства и жеманных поз, из которых наименее естественная в финале оказывается наилучшей. Карьеру, за которую она будет цепляться, не зная почему; и она будет творить собственные легенды, собственные максимы, под сенью которых она будет питаться, обогащаться, впадать в отчаяние и стареть от отчаяния и, возможно, одиночества, а также от пьянок, с течением времени становящихся все более и более редкими, зная при этом, что она известна многочисленным неизвестным; и именно из среды этих многочисленных и абстрактных неизвестных она будет заимствовать, как и большинство людей ее профессии, свои симпатии и антипатии, свои приверженности и излишества, бытующие среди этой публики, являющейся на деле чудовищем – нездоровым, духовно ущербным и кровожадным. Публика становится для нее и для других людей ее профессии божеством, божеством варварским, которому они поклоняются по образу и подобию самых примитивных африканских дикарей, божеством, чьи капризы она будет почитать, чьих отверженных она будет ненавидеть и к тому же станет презирать отдельных личностей, когда те будут выпрашивать у нее автографы, одновременно заявляя, что обожает публику, естественно, когда та обретается в темноте, невидимая и всемогущая, способная принимать решение, кому аплодировать.
Бедная Ольга никогда никого не полюбит, никогда не полюбит никого из людей, ни мужчину, ни женщину, ни ребенка, не полюбит той самой пылкой любовью, таинственно-пылкой, возвышающей любовью, какую она обращает на стадо неизвестных. А он, Симон, является всего лишь посредником между нею и этим любовником, любовником тысячеголовым, посредником, которого возненавидят, как посла, принесшего дурную весть, стоит ему доставить отрицательный отзыв, и будут обожать и даже нежно любить, если он, напротив, доложит о громовых «браво!» этого любовника-монстра. Более того, Ольга имеет все основания ненавидеть его или любить, ибо только от него лично, от Симона Бежара, зависит в итоге этот провал или этот успех. Зависит от выбора, который он сделает для нее, именно для нее, для Ольги Ламуру, которая при нем с одинаковой убежденностью заявляла: «Я предпочитаю сниматься у Икса, поскольку он талантлив и не собирается садиться в председательское кресло, ибо то, что он делает, и есть кино», что звучало не менее весомо, чем: «Я предпочитаю сниматься у Игрека, который нравится публике, ибо, в конце концов, именно публика всегда права». Ольга, которая полагала, что обе эти противоречащие друг другу теории верны и могучи, на самом деле мечтает только об одном: поставить свое имя в крохотной графе, которую ей укажет палец Симона на листе бумаги, испещренном загадочными знаками, носящем для режиссеров имя «контракт», а для актеров ее возраста и всех прочих – «жизнь». И так по воле Симона она будет играть либо в триумфально встреченных подделках, либо в освистанных шедеврах, он же останется в ее глазах мужчиной с указательным пальцем, нацеленным на тот самый первый важный для нее контракт. И этот мужчина является в ее глазах гораздо более важным, чем первый любовник или даже первая любовь.